От иммигранта к изобретателю
Шрифт:
При чтении биографии Гамильтона нельзя обойти имя его верного друга, другого знаменитого студента Колумбийского колледжа, Джона Джея, первого министра иностранных дел, назначенного конгрессом, и первого Верховного судьи Соединенных Штатов, назначенного Вашингтоном. Судья канцлерского суда Ливингстон, тоже воспитанник Колумбийского колледжа, приводил к первой конституционной присяге Вашингтона при вступлении им в должность президента. Чем подробнее я изучал историю времен Гамильтона, тем более видел, какое огромное влияние имели в то время воспитанники Колумбийского колледжа. Кортланд-стрит была близко от церкви св. Троицы, и я ходил туда смотреть на памятник Гамильтону, стоявший в церковном дворе. Этот памятник и указал мне на связь между церковью св. Троицы и Колумбийским колледжем. Вскоре я нашел много других связей между ними.
Каждый раз, прогуливаясь вверх по Бродвею, я проходил мимо Колумбийского колледжа, смотрел на возвышавшиеся постройки Гамильтон-Холла, и думал о трех великих воспитанниках Колумбийского колледжа. Какой студент, изучавший жизнь Гамильтона, мог смотреть на Гамильтон-Холл на Мэдисон-авеню, не вспоминая при
Билгарз был обрадован, когда я сообщил ему о своем намерении приложить больше усилий для поступления в Колумбийский колледж. Он, как я узнал позже, поздравил себя с победой в деле спасения меня от поклонения «научному материализму». Добрый старикан, он не знал, что в то же самое время я проводил многие свободные часы за чтением книги Тиндаля «Тепло, как форма движения», а также над его знаменитыми лекциями о звуке и свете, прочитанными им в Америке с большим успехом в начале семидесятых годов. Это и были упомянутые мною выше поэмы в прозе, дававшие популярное изложение физических явлений. Другая книга подобного характера попалась мне в то время в библиотеке Купер-Юниона. Один экземпляр ее я имею и сейчас, получив его тридцать лет назад в подарок от сына покойного генерала Томаса Юинга. Книга называется «Поэзия науки» и опубликована в 1848 году Робертом Хаитом. Начинается она следующей выдержкой из Мильтона:
Как упоительна божественная мудрость! Она не скучна, как глупец воображает, Но музыкой звучит, как лютня Аполлона, Как вечный пир из сладостей нектарных, Где нет излишеств, пресыщений грубых.Книги Тиндаля и Ханта действовали на мое воображение в то время так же, как и «Потерянный Рай» Мильтона, «Песнь о Гайавате» Лонгфелло или «Танотопсис» Брайянта. Они убедили меня, что славяне не были единственными кто, как я думал прежде, видят поэтическую сторону научных явлений, но что и другие нации видят ее, так как абстрактная сторона науки то же, что и поэзия; это — Божественная мудрость, как называет ее Мильтон. Наука является пищей, питающей не только бренное тело человека, но и его дух. Это было моим любимым аргументом каждый раз, когда мне приходилось защищать науку от атак Билгарза.
Мои успехи в греческом и латинском, достигнутые благодаря занятиям с Билгарзом, были достаточными еще до того времени, как я решил идти в Колумбийский колледж. Это было делом памяти и способности анализировать грамматический материал. Моя память имела крепкую лингвистическую тренировку в течение нескольких лет, предшествовавших этому времени, в попытках овладеть английским языком со всеми его причудами в написании и произношении. Этих причуд не было в грамматике классических языков, которая показалась мне такой же точной и логичной, как геометрические теоремы. Эвклида. «Греческая грамматика» Гедли, думал я, не отличалась особенно от «Геометрии» Дэвиса Легендера. Я был всегда силен в математике: хорошая память является характерной особенностью сербов. Поэтому классические занятия с Билгарзом давались мне легко.
Время шло и, судя по моим успехам в классических языках, поступление в Колумбийский колледж было не за горами. Но здесь снова встал предо мной старый вопрос, мучивший меня три года тому назад, когда поезд, везший меня от Нассау-Холла к Бауэри, приближался к Нью-Йорку. Неподготовленность к жизни в высших слоях общества меня преследовала. Я не мог определить ее, но я чувствовал ее присутствие. Попытаюсь описать ее. Колумбийский колледж, дочь знаменитой церкви св. Троицы, альма матер таких людей, как Гамильтон, Джей, Ливингстон и многих других политических деятелей и ученых, руководивших судьбой этой великой страны, — может ли это знаменитое американское учебное заведение, спрашивал я себя, позволить вступить в ряды своих студентов еще сырому сербскому иммигранту; может ли оно обучить меня, неуклюжего служащего бисквитной фабрики, чтобы я стал одним из ее воспитанников. Я вспомнил первую фразу Декларации Независимости, но она не могла убедить меня, что я был равен во всех отношениях американским юношам, которые были подготовлены выполнить требования, необходимые для поступления в Колумбийский колледж. Не убедила потому, что я был уверен, что помимо приемных экзаменов, были еще другие требования, для которых не было предписанных испытаний. Колледж Гамильтона и Джея требовал от студентов других качеств, и я знал, что у меня их не было, и я не мог получить их из книг. Прыжок с фабрики на Кортланд-стрит к Колумбийскому колледжу, от Джима и Билгарза к похожему на патриарха президенту колледжа Барнарду и знаменитым профессорам, казался мне прыжком через знаменитые и чтимые всеми традиции Колумбийского колледжа. Старый Луканич, его семья и их американские друзья помогли мне во многом, чтобы построить мост через эту пропасть. Но чем больше я общался с людьми, жившими в окрестностях скромной Принц-стрит, недалеко от Бауэри, тем яснее я видел свои недостатки, которые за неимением лучшего наименования,
Проверка иммигрантов, которую я наблюдал в Касл-Гардене при моей высадке, создала у меня впечатление, что с традициями в Касл-Гардене особенно не считались. Но главное, что я приобрел в течение всего периода ученичества в новой стране, было убеждение, что в Америке есть великие традиции, и что возможности этой страны недоступны как раз для тех иммигрантов, которые, как Билгарз, не понимают их смысла и их существенного значения в американской жизни. Мать Вилы на Делавэрской ферме, мои наблюдения над Христианом с Вест-стрит и короткие проповеди Джима в котельном помещении на Кортланд-стрит убеждали меня в этом больше, чем что-либо другое. Молодой ум банатского серба был, естественно, весьма восприимчив ко всем новым впечатлениям. Почитание традиций моего народа подготовило меня к почитанию традиций страны, которую я избрал второй своей родиной, а поэтому я боялся, что мой культурный уровень был ниже того, какой был у студентов колледжа, воспитанных в согласии с американскими традициями. Мой последующий опыт показал мне, что эти опасения были не напрасны.
Я уже упоминал, что незадолго перед тем, как я убежал из Праги и отправился в Соединенные Штаты, я прочитал в переводе «Хижину дяди Тома» Бичер Стоу. Эту книгу рекомендовали мне мои американские друзья, оплатившие мой проезд в вагоне первого класса от Вены до Праги. Упоминание имени этой знаменитой писательницы вместе с именами Линкольна и Франклина, как американцев, о которых я что-то знал, вызвало ко мне симпатию и доброжелательное отношение со стороны иммигрантских чиновников Касл-Гардена. Имя писательницы крепко сидело в моей памяти. Знаменитому судебному процессу Бичер-Тилтена в те дни уделялось большое внимание в нью-йоркской прессе и, когда я узнал, что Генри Уорд Бичер был братом автора «Хижины дяди Тома», у меня сложилось свое мнение о Тилтене, и ни один судья или присяжный заседатель не мог изменить его. Фотографии Бичера, которые я видел во время моих прогулок по Бродвею, укрепили мою веру в то, что он был достойным братом своей знаменитой сестры. Молодой Луканич и его сестра знали о славе Бичера и, несмотря на то, что были правоверными католиками, они согласились сопровождать меня во время моего первого посещения церкви Бичера Плимут. И там я впервые увидел знаменитого оратора.
Его голова показалась мне похожей на голову льва, и его длинные седые локоны, почти достигавшие плеч, подчеркивали это сходство. Церковная обстановка была достойна этого замечательного проповедника. Внушительных размеров орган позади кафедры прекрасно аккомпанировал стройному пению большого хора. Я чувствовал, что торжественная музыка настраивала меня к проповеди, которую собирался говорить знаменитый оратор. И я не ошибся. Проповедь была свободна от обычного богословского анализа. Она касалась лишь простых вопросов человеческой жизни и определяла жизнь на основе человеческих нравов и привычек. Она была драматической и поэтической репрезентацией тех небольших наставлений, проповедываемых в простой незатейливой форме Джимом в котельном помещении на Кортланд-стрит. Однако, тот факт, что я нашел духовную связь между знаменитой Плимутской церковью и скромной котельной Джима, показывает мне сегодня, почему Бичер так волновал сердца простых людей. Он помогал им разрешать проблемы их жизни точно так же, как Джим помогал решать мне мои. Но Джим не был образованным человеком и высказывал частично свою практическую мудрость так же непринужденно, как он кидал лопатки угля в топки своей котельной. Бичер же был знаменитым оратором и поэтом, и каждое зернышко мудрости, хранившееся в человеческой жизни, раскрывалось им перед паствой. Слушая его, я чувствовал, как необыкновенное волнение охватывало меня. Он действовал своими словами не только на ум или психику, но, казалось, на весь организм. Билгарз, хотя и строгий католик, выслушав несколько таких проповедей Бичера, признался, что знаменитые проповеди возможны даже и без примеси богословия. «Однако, — проговорил он своим обычным драматическим тоном, — всё возможно лишь для поэтической души, приводимой в движение крыльями гения». Характерное признание для такого человека, как Билгарз!
Строгий пресвитерианец, Джим был рад тому, что я выбрал именно конгрегационную церковь, а старый Луканич сказал мне, что, если я часто буду зазывать его детей в Плимутскую церковь, они, пожалуй, отвернутся от католической веры их предков. Я же был уверен, что св. Савва и православная вера моей матери будут вечно со мной, несмотря на влияние гениального Бичера, так как Бичер в своих проповедях обращался ко всему человечеству, а не к какому-либо отдельному вероучению. Его слова были, как животворящие лучи солнца, освещающие всё с одинаковой силой. Я видел в нем живой образец того типа американцев, кто, как Гамильтон, Джей, Ливингстон и другие вожди молодой республики, о которых я слышал на Филадельфской выставке, были интеллектуальными и духовными великанами Революционного периода. Изучение жизни Гамильтона показало мне, что число таких великанов было немалое; многие из них подписали Декларацию Независимости. Я сумел увидеть в этом благоприятное предзнаменование для великого будущего этой страны. Каким духовным великаном был Линкольн, думал я, слушая, как почтительно упоминался он Бичером в проповедях. Бичер был солнечным восходом, рассеявшим тот туман, который закрывал перед моими глазами и глазами всех иностранцев ясные очертания американской жизни.