От иммигранта к изобретателю
Шрифт:
Они говорили по-немецки с каким-то странным акцентом, их поведение и внешность резко отличались от того, что мне когда-нибудь довелось видеть. Но они внушали доверие. Чувствуя голод, я достал из сумки каравай белого, как снег, хлеба и, отрезав моим пастушьим ножом с длинной деревянной ручкой два ломтика, предложил их моим новым друзьям.
— Прошу вас, возьмите, — сказал я. — Этот хлеб приготовлен руками моей матери для моей длинной поездки.
Они приняли мое угощение, съели хлеб, найдя его замечательным, лучшим хлебом, какой им когда-либо довелось есть. Я рассказал, как он приготовляется из лучшей белой муки на растительном масле, размешанном с молоком. А когда я сказал им, что я хорошо осведомлен в кулинарии, дама пришла в восторг. Ее муж спрашивал о сельскохозяйственных работах, об уходе за скотом, на что я отвечал с большой охотой, ссылаясь при этом на авторитет отца.
— У вас было два прекрасных учителя: ваш отец и мать, — сказали они. — Надеетесь ли вы найти лучших учителей в Праге?
Я вкратце рассказал им, что меня заставило поехать в Прагу, упоминая главным образом о том, что некоторым людям показалось, что я перегнал в моих знаниях не только школу в родной деревне, но также и в
— Америка! — воскликнул я дрожа от волнения. — Тогда вы должны знать многое о Франклине и его бумажном змее! Несомненно, вы знаете о Линкольне, американском принце Марко!
Мое восклицание весьма удивило их и явилось началом оживленной беседы, тянувшейся несколько часов, пока мы ни приехали в Прагу. Беседа велась на ломанном немецком языке, но мы понимали друг друга превосходно. Я рассказал им о моем знании Франклинской теории молнии, о ее столкновении с легендой моего отца об Илье-пророке и объяснил им, почему я назвал Линкольна американским принцем Марко. Я прочел и объяснил им несколько выдержек из сербских былин о королевиче Марко, которые я выучил от Бабы Батикина. По их настоятельной просьбе я подробно описал и вечерние сходки в Идворе. Они в свою очеред рассказывали мне о Франклине, Линкольне, Америке и посоветовали мне прочесть «Хижину дяди Тома», перевод которой я нашел немного позже. Когда поезд подошел к Праге, они настояли, чтобы я был их гостем в пражском отеле «Синяя звезда», по крайней мере, один день, пока я не разыщу в Праге моих друзей. Я с удовольствием согласился и провел с ними интересный вечер. Их исключительное дружелюбие и внимание были непостижимой для меня загадкой, которая, однако, была разрешена лишь несколько лет спустя.
Я уже упоминал выше, что при виде Будапешта у меня захватило дыхание. Первый вид Праги наполнил меня странным религиозным пылом. Древние ворота, увенчанные башнями с причудливой каменной резьбой и письменами; средневековые соборы, порталы которых изобиловали прекрасными изображениями святых; исторические государственные здания, говорившие о былом величии богемского королевства; древний каменный мост через Молдаву со статуями мучеников за христианство; королевский дворец на холме Градчина, который, кажется, простирается выше облаков — всё это, вместе с другими чудесными памятниками старины, заставляло меня верить, что Прага была одним из тех городов, которые посетил св. Савва, когда он покинул родительский королевский дворец и отправился на край света в поисках знаний. Я понял тогда, почему панчевский протоиерей посоветовал мне ехать в Прагу. Я даже начал подозревать: он ожидал, что впечатления от Праги вызовут у меня интерес к богословию. Я думаю, оно так бы и было, если бы не случился неприятный инцидент с жареным гусем в Карловцах. Помимо этого, я был под другим пражским влиянием, более сильным, чем какое-либо другое влияние в Австро-Венгрии.
Достопримечательности Праги интересовали меня больше, чем ее прославленная школа, в которую я должен был поступить, но всё еще медлил. Наконец, я поступил и сразу же почувствовал себя в атмосфере подозрения учащихся, которые начали ко мне присматриваться и осторожно изучать, как будто не могли установить, с какого неба я свалился. Когда они узнали, что я приехал из сербской военно-пограничной зоны, неопределенность исчезла, и я точно узнал, где я нахожусь. Немецкие юноши стали ко мне холоднее, зато чешские здоровались со мной на своем языке и дружески обнимали меня, когда, отвечая по-сербски, я показывал им, что я не только понимал их, но и надеялся, что они также понимали и меня. Все они были ярые националисты и делали всё, чтобы привлечь в свои ряды и меня. Я показал им оба письма протоиерея Живковича, рекомендовавших меня знаменитым апостолам панславизма и национализма в Богемии — Ригеру и Полацкому. С этого дня я стал одним из молодых революционных сообщников их группы, и школьные занятия потеряли для меня всякую привлекательность и интерес.
Два года перед этим немецкая победа во Франции, следствием которой было создание объединенной Германии, усилила позиции тевтонизма, стремившегося сломить, как это было в Праге, всякое противодействующее ему течение, где бы оно ни появлялось. Национализм в Богемии был реакцией на австрийский тевтонизм в те дни, так же, как он был реакцией на действия Венгрии в Воеводине и в военной зоне. Не проходило почти ни одного дня, чтобы не было серьёзных столкновений между чешскими юными националистами и их немецкими товарищами по школе. То, что сделало мое пребывание в Панчеве невозможным, принимало в Праге более острые формы. Верный традициям сербских солдат военно-пограничной зоны, я ничем так не увлекался, как хорошей дракой. Я имел все данные для этого: крепкое телосложение и практику, приобретенную на пастбищах Идвора. Я легко справлялся с любым немецким юношей моего возвраста или даже старше. Немецкие ученики боялись меня, а учителя-немцы порицали, как они называли, мои революционные наклонности, угрожая отослать меня обратно в Идвор. Через некоторое время мне вдруг и самому захотелось, чтобы они исключили меня из школы, оправдав таким образом мое возвращение в Идвор. Я скучал по просторам банатских равнин в узких улицах Праги. Моя каморка на чердаке, единственное, что я мог себе позволить, была мрачным контрастом моей жизни на бесконечных банатских полях, где ежегодно, в течение шести летних недель я жил под широким пологом неба, наблюдая пасущихся волов, любуясь мерцанием звезд и слушая сладкие звуки сербской флейты. Люди, которых я встречал на улицах Праги, были полны тевтонской гордостью или официальным высокомерием, У них не было того благородного мужества и дружелюбия, которые были свойственны сербам пограничной зоны. Учителя казались мне более похожими на австрийских жандармов, чем на друзей учащихся. Они больше следили за моими чувствами к императору, за моими националистическими идеями, чем за идеями, имеющими отношение к Богу и его прекрасному миру добра и света. Ни один из них не напоминал мне словенца Коса
Я должен упомянуть также и другое обстоятельство, которое помогло мне взять себя в руки. После многих месяцев я передал, наконец, мои рекомендательные письма Ригеру и Полацкому. Я видел их портреты, читал о них и, наконец, слушал их речи на большом собрании националистов. Это — великие люди, думал я, и не мог набраться решимости посетить их, как этого хотел протоиерей. Я не желал отнимать у них времени своим визитом. Но, получив письмо от панчевского протоиерея, в котором он спрашивал меня, почему я не передал его рекомендательные письма, я немедленно отправился к ним. Ригер похож был на моего отца: смуглый, суровый, сдержанный, мощного телосложения, с блестящими глазами. Он угостил меня кофе и пирогом, который сам поедал в большом количестве. Когда при прощании я поцеловал его руку, он дал мне флорин на мелкие расходы, погладил меля по щеке и уверил, что я легко смогу оправдать надежды протоиерея и удивить успехом моих учителей, если я буду больше тратить времени на книги и меньше на моих друзей-националистов. Его слова и косвенный совет заставили меня серьезно задуматься. Полацкий, пожилой господин, очень мягкий в манерах, с бледным лицом, показался мне тогда человеком, который как будто знал всё, что когда-либо знали люди. Эта упорная работа над собой, — думал я, — сделала его бледным и слабым. Он проявил немалый интерес к моим рассказам о жизни и обычаях моего родного села, и когда я упомянул о св. Савве, он провел параллель между ним и Яном Гусом, великим чешским святым и патриотом, сожженным на костре в Констанце в 1415 году за то, что он отстаивал национальную народную церковь в Богемии. Полацкий дал мне книгу о Гусе, о его войнах и одноглазом Жишке, знаменитом генерале Гуса. Он не предложил мне ни кофе, ни пирога, зато обещал помощь в случае, если она мне когда-нибудь понадобится. Я с жаром прочел книгу о Гусе и его войне и стал еще более ярым националистом, чем был прежде. Я чувствовал, что влияние Ригера тянуло меня в одну сторону, тогда как Полацкий воодушевил меня продолжать работать в другом направлении, которое я выбрал под влиянием чешского национализма.
В своих письмах к старшим сестрам — а они читали их отцу и матери — я подробно описывал красоты и чудеса Праги, мои визиты и разговоры с Ригером и Полацким и особенно подробно останавливался на параллели между св. Саввой и Яном Гусом, на которого обратил мое внимание Полацкий и который, как я ожидал, должен был понравиться матери. Но я ни разу не заикнулся о совете Ригера, что я должен взяться за книги и оставить националистическую деятельность. Я ни разу в течение моего годичного пребывания в Праге не сообщил домой о результатах учения, так как занимался я лишь столько, сколько было нужно, чтобы не быть переведенным в низший класс. Моя мать и панчевский протоиерей ожидали, конечно, несравненно большего. Поэтому я никогда не жаловался на недостаток денег, которые посылали мне родители, и поэтому они никогда не обращались за дополнительной помощью к моим панчевским друзьям. Я знал, что не имел права на такое требование, так как не посвятил себя всецело тому, ради чего был послан в Прагу.
В то время, когда я боролся с самим собой, не зная, последовать ли совету Ригера — оставить национализм более опытным людям и заняться лишь моими школьными занятиями или нет — произошло событие, ставшее переломным моментом в моей жизни. Я получил письмо от моей сестры, извещавшей меня о внезапной смерти отца. Она написала мне также, что у отца, когда он провожал меня на пароход год тому назад, было странное предчувствие, что он никогда меня больше не увидит. И я понял тогда, почему в день моего отъезда по его щекам текли слезы, первые слезы отца, которые я видел. Немедленно же, после этого известия, я сообщил моей матери, что намерен вернуться в Идвор и помогать ей в хозяйстве на отцовской земле. Но она не хотела об этом и слышать, настаивая, чтобы я остался в Праге. Я прекрасно знал, какой тяжестью будет для нее мое учение, а успехи в моем учении не позволяли мне надеяться на помощь протоиерея. Я решил найти выход, чтобы освободить мать от всяких забот, связанных с моим образованием.
Как-то на последней странице иллюстрированной газеты я увидел объявление Гамбургско-Американской линии, предлагавшей проезд в третьем классе от Гамбурга до Нью-Йорка за 28 флоринов. Я вспомнил моих добросердечных американских друзей, купивших мне год тому назад билет первого класса от Вены до Праги, и тут же решил попытать счастье в стране Франклина и Линкольна, как только мне удастся собрать и сберечь достаточно денег, чтобы оплатить проезд от Праги до Нью-Йорка. Мои книги, часы, одежда, включая желтую овчинную шубу и черную меховую шапку — всё было продано, чтобы собрать необходимую для переезда сумму денег. Я тронулся в путь с одной лишь парой верхней одежды — всё, что было на мне, взяв несколько смен белья и красную турецкую феску, которую никто не хотел у меня купить. К тому же, отправляясь в Нью-Йорк, рассуждал я, нужно ли было беспокоиться о теплой одежде? Разве Нью-Йорк не был много южнее Панчева, разве не говорили о жарком климате Америки картинки с голыми индейцами, которые я часто видел? Эти мысли успокоили меня, когда я распростился со своей овчинной шубой. Наконец, я прибыл в Гамбург, готовый погрузиться на пароход, но без денег, чтобы купить матрац и одеяло для койки в каюте третьего класса. Несколько дней спустя пароход «Вестфалия» отчалил от берега. Это было 12 марта 1874 года. Через несколько дней моя мать получила письмо, посланное мною из Гамбурга, извещавшее ее в самых нежных выражениях о том, что, по моему мнению, мне уже нечему было учиться в школах и у преподавателей Праги и что поэтому я отправляюсь в страну Франклина и Линкольна, где мудрость людей превышает всё, что даже было известно св. Савве. Я уверял ее, что с ее благословением и Божьей помощью мне удастся достигнуть своей цели и обещал ей скоро вернуться богатым неслыханными знаниями и почестями. Это письмо было продиктовано самым розовым оптимизмом, который я только мог изобрести. Через несколько месяцев, к великому моему удовлетворению, я узнал, что мать одобрила мое неожиданное решение.