От иммигранта к изобретателю
Шрифт:
Третий класс парохода был полностью укомплектован пассажирами, в большинстве своем немцами-иммигрантами. Когда мы плыли по Эльбе, иммигранты стояли на палубе, наблюдая, как постепенно уходила вдаль земля. В это время в воздухе раздались слова известной немецкой иммигрантской песни, и я с тяжелым сердцем поймал ее припев:
«Как тяжко было б покидать родные берега, Если бы не было надежды увидать их снова. Прощайте же, до скорого свидания!»Я не дождался конца песни, вернулся в каюту, упал на голую койку и залился слезами. Милый Идвор! Его солнечные поля, виноградники и сады, его пасущиеся стада коров и овец, его красивый церковный шпиль и торжественный звон колоколов, ватага веселых ребят и хороводы девушек, танцующих Коло под музыку сербских волынок на сельском лугу. Идвор со всеми его милыми моему сердцу картинами предстал перед моими, полными слез глазами. И в центре всего этого я видел мою мать, слушавшую, как сестра читала ей письмо, посланное мной из Гамбурга. Каждая из этих сцен, казалось, подымала новую волну слез, которые, наконец, погасили внезапно нахлынувший порыв грусти. Мне показалось, что я слышу голос моей матери, говорящей с сестрой: «Благослови его, Боже, за нежное, трогательное письмо. Заступник святой Савва, благослови и напутствуй его в стране за далекими морями. Я знаю, он исполнит свои обещания». Грусть исчезла, и я снова почувствовал бодрость.
Тот, кому не довелось пересечь бушующий Атлантический океан в переполненном третьем классе иммигрантского парохода, не знает, что такое лишения. Я благодарю небо, что иммиграционные законы того времени отличались от теперешних, иначе меня не было бы в живых. Перенести тяжелые лишения бушующего моря даже среди розовых надежд, что обетованная земля примет тебя, является величайшим испытанием для нервов и здоровья юноши. Но пережить те же самые лишения второй раз, уже как депортированный безденежный иммигрант, без всяких перспектив и надежд впереди, пожалуй, слишком много для человека
Вскоре наш пароход миновал Касл Гарден, и я услышал как кто-то сказал: «Вот они, ворота Америки». Через час или немного позже все мы стояли у этих ворот. Иммигрантское судно «Вестфалия» причалило в Хобокене, нас пересадили на буксирный пароход и повезли в Касл Гарден. Мы были тщательно проверены и еще раз проверены, и когда подошла моя очередь, иммиграционные чиновники покачали головами, как бы говоря, что у меня чего-то недоставало. Я признался, что у меня в кармане было всего лишь пять центов, что у меня здесь не было никаких родственников и что я не знал в этой стране никого, кроме Франклина, Линкольна и Гарриет Бичер Стоу, чью книгу «Хижина дяди Тома» я прочел в переводе. Одному из чиновников, у которого была лишь одна нога и который ходил на костылях, мои ответы, казалось, очень понравились. С веселым подмигиванием он ласково посмотрел мне в лицо и сказал по-немецки: «Вы показали хороший вкус в выборе ваших американских знакомых». После я узнал, что он был родом из Швейцарии и служил в Армии Объединения во время Гражданской войны. Я признался американским иммиграционным чиновникам, что у меня не было никакого ремесла, но что я готов учиться — и это желание привело меня в Америку. Отвечая на вопросы, почему я не остался учиться дома или в Праге, вместо того, чтобы путешествовать через океан, почти раздетый и без копейки денег в кармане, я сказал, что венгерские и австрийские власти относились ко мне с сильным предубеждением, даже враждебно, из-за моих симпатий к людям — в том числе и к моему отцу — кто протестовали против лишения их первоначальных прав и привилегий, гарантированных им императором за службу, которую они верно несли почти два столетия. Я говорил с чувством и заметил, что этим я произвел впечатление на чиновников, которые не были похожи на тех чиновников, каких я привык видеть в Австро-Венгрии. На них не было золотой и серебряной тесьмы, в них не было высокомерия и важничания, они выглядели, как все простые смертные. Это дало мне мужество и уверенность, и я говорил с ними откровенно и безбоязненно, крепко веря, что я обращался к людям с сердцем, не скованным железными правилами и начальством. Швейцарец, потерявший одну ногу во время гражданской войны, был особенно внимателен во время перекрестного опроса и каждый раз, когда я давал удачные ответы, одобрительно кивал головой. Затем он шепнул что-то другим чиновникам, и те, наконец, сообщили, что мне разрешено высадиться. Немедленно же после этого меня направили на биржу труда в Касл Гарден. Мой доброжелатель швейцарец заглянул ко мне немного позже и сказал, что эмиграционные чиновники сделали особое исключение, допустив меня в Америку, и что мне нужно смотреть в оба и как можно скорее подыскать работу.
Сидя на бирже труда и ожидая кого-нибудь, кто бы меня взял на работу, я внимательно рассматривал прибывших со мной иммигрантов так же, как и я, сидевших здесь в ожидании работы. Мне хотелось верить, что они были одной ступенью ниже меня, и тем не менее мне было обидно, что затруднения при высадке были не у них, а у меня. Они обошлись без каких-либо услуг со стороны чиновников, чтобы получить разрешение на въезд в Америку. Для меня же нужно было какое-то особое исключение, и поэтому, — заключал я, — они показались чиновникам более желательными иммигрантами. Это верно, — рассуждал я, — они имели определенную профессию, они, несомненно, имели какую-то сумму денег; наконец, они, судя по одежде, выглядели более обеспеченными, чем я. Но почему профессия, деньги, одежда должны в Америке цениться больше, чем в Идворе, в моем родном селе? У нас тоже был кузнец, колесник и парикмахер. У нас был также лавочник-грек, имевший большие деньги и носивший дорогую городскую одежду, но у нас не было ни одного авторитетного серба, как бы беден он ни был, который бы не чувствовал себя выше этих людей, имевших лишь временное пребывание в нашем историческом селе. Знание наших традиций и несокрушимая вера в них заставляли нас ставить себя выше тех, кто кочевал, как цыгане, без всего того, что бы заставило их осесть на определенном месте. Каждый новый пришелец подвергался в нашем селе изучению, о нем судили не столько по его мастерству в ремесле, его деньгам, одежде, сколько по его личности, репутации его семьи и традициям народа, из которого он вышел. Иммиграционные чиновники, казалось, не придавали никакого значения этим факторам, потому что они не задали мне ни одного вопроса относительно моей семьи, истории моего села или истории пограничной зоны, или о сербском народе вообще. Неудивительно поэтому, — говорил я, — успокаивая себя, что я показался им менее желательным, чем многие другие иммигранты, которым бы никогда не разрешили поселиться в Идворе и чье общество на иммигрантском судне так мало интересовало меня. Очень часто оно было отталкивающим, потому что многих из них я считал в духовном отношении ничтожествами. Въезд по специальному разрешению чиновников был для меня загадкой и разочарованием. Однако, это не сломило силы моей веры в то, что я привез в Америку что-то такое, что иммиграционные чиновники не могли рассмотреть или не старались этого сделать, но что, тем не менее, я ценил очень высоко, и это было: знание, глубокое уважение к лучшим традициям моего народа. Моя мать и темные неграмотные крестьяне на вечерних собраниях в Идворе учили меня этому. Более глубокого впечатления на меня не произвел никто.
II. Лишения новичка
Первую мою ночь под американским небом я провел в Касл Гардене. Она мне показалась чудесной. Не было ни завываний холодного ветра, ни шума волн, ни дрожащего и качающегося мира под ногами — всего того, что я испытал на иммигрантском пароходе. Чувство пребывания на terra firma проникло глубоко в мое сознание, и я заснул крепким сном здорового юноши, хотя и спал на голом полу. На другой день, рано утром, я сидел за завтраком,
На обратном пути в Касл Гарден один господин, бывший свидетелем нашей потасовки, присоединился ко мне. Когда мы пришли на биржу труда, он сразу же предложил мне работу. Узнав, что одной из моих повседневной обязанностей, будет дойка коров, я отказался. По сербским обычаям, коров доят исключительно женщины. Другой господин, старший рабочий с делавэрской фермы, родом швейцарец, предложил мне быть погонщиком мулов и помогать подвозить на поля всё необходимое для весеннего сева. Я с радостью согласился, так как был уверен, что я хорошо знаю, как обращаться с животными, хотя мне и не приходилось видеть мулов в Идворе. В то же утро мы выехали в Филадельфию. После полудня сели там на пароход, шедший в Делавэр-Сити, куда приехали перед вечером.
Когда мы проезжали через Филандельфию, я спросил швейцарца, был ли это тот самый город, где сто лет тому назад знаменитый Бенджамин Франклин пускал своего бумажного змея. Он ответил, что никогда не слышал об этом господине, и что я, наверное, имел в виду Вильяма Пенна. «Нет, — сказал я, — я никогда не слышал о Вильяме Пенне». — «Ты должен тогда что-нибудь выучить из американской истории», — сказал он с чувством превосходства. «Да, конечно, — подтвердил я. — Я собираюсь это сделать, как только немного освоюсь с английским языком». Я сомневался, знал ли в действительности швейцарец, никогда не слышавший о Бенджамине Франклине и его бумажном змее, что-нибудь из американской истории, хотя он и прожил в Америке пятнадцать лет.
На делавэрском пароходе находилось много фермеров, почти все они носили козлиную бородку, без усов — такова была мода в то время. Разговаривая, они выглядели, как деревянные истуканы: у них не было жестов, и я не мог видеть выражения их спрятанных глаз. Не понимая севершенно языка, я не в состоянии был различить ни одного слога. Английский язык звучал для меня, как нечленораздельная речь, он был так же невнятен, как невозмутимые черты делавэрских фермеров. Я сомневался, что мне когда-нибудь удастся что-либо выучить из этого чрезвычайно своеобразного языка. Я вспомнил крестьян на вечерних собраниях в Идворе, их крылатые слова, которые так легко и свободно проникали в мою душу. В моем воображении воскрес образ Бабы Батикина с огнем в глазах и с плавными движениями рук, сопровождавшими его волнующее пение о королевиче Марко. Как непохожи были идворские крестьяне на этих делавэрских фермеров, как превосходили они их во всём, казалось мне, когда я их сравнивал. Однако, немыслимо, говорил я себя, чтобы сербский крестьянин был выше американского фермера! Здесь должна быть какая-то ошибка в моих суждениях, думал я. И я объяснял это тем, что я был новичком и поэтому не мог понять американского фермера.
На пристани в Делавэр-Сити нас ожидала крестьянская телега, и мы приехали на ферму к ужину. Фермерские постройки находились на расстоянии одной мили от города. Здесь не было ни деревни, ни соседей, и вся ферма показалась мне похожей на дачу. Мне сказали, что в Америке фермеры не живут в селах, и я понял тогда, почему фермеры на делавэрском пароходе были лишены той общительности, к которой я привык в Идворе. Фермерские работники, молодые парни, были, однако, значительно старше меня, и когда старший рабочий представил меня им, назвав по имени, я узнал, что большинство из них говорили по-немецки со швейцарским акцентом, который был и у главного рабочего, привезшего меня из Нью-Йорка. Один из них спросил меня, давно ли я в Америке, и, узнав, что всего лишь двадцать четыре часа — улыбнулся и заметил, что так он и предполагал, очевидно, благодаря тем признакам новичка, которые были у меня. Первое впечатление от американской фермы было гнетущим. Однако, в столовой, где подавался ужин, было чисто, опрятно и уютно, а сам ужин показался мне праздничным угощением. И это меня успокоило. Работники много ели и мало говорили. Поужинав, они вышли из столовой без всякой церемонии. Я остался один, подвинул стул поближе к теплой печке и стал ждать, что кто-нибудь придет и скажет, что делать дальше. Вошли две женщины и начали убирать со стола. Они говорили по-английски и, казалось, не обращали на меня никакого внимания. Они, наверное, подумали, что я затосковал по родине и не хотели меня тревожить. Одна из них была молодая девушка, немного моложе меня. Она делала вид, что помогает другой женщине, но я вскоре догадался, что у ней была другая обязанность. Ее внешность напомнила мне молодую Вилу, сербскую фею, которая играет замечательную роль в сербских былиных. Ни один герой не погибал в беде, если ему выпадало счастье выиграть сердце Вилы. Наделенная сверхестественными умственными и физическими способностями, Вила всегда находила выход из любой опасности. Я тут же подумал: если есть Вила, то эта молодая девушка — несомненно она. Ее светлые голубые глаза, тонко очерченные черты лица и легкие, грациозные движения произвели на меня какое-то странное впечатление. Я вдруг представил себе, что она могла слышать едва уловимый звук, что она могла видеть в самую темную ночь и, как настоящая сербская Вила, могла чувствовать не только едва заметное дуновение ветра, но и мысли людей, находившихся вблизи ее. Она, несомненно, знала мои мысли, — думал я. Показывая на стол в углу столовой, она обратила мое внимание на бумагу и чернила, положенные там для работников фермы. Я догадался, о чем она говорила, хотя и не понял ее слов. Этот вечер я провел за письмом матери. Это было моим желанием, и Вила, кажется, прочитала его на моем лице. Через некоторое время вошел один из работников, чтобы напомнить мне, что пора ложиться спать, и что рано утром он разбудит меня и отведет во двор, где мне будет дана работа. Он сдержал свое слово. С фонарем в руках он поднял меня задолго до восхода солнца и повел в сарай, представив меня двум мулам, которых и отдал на мое попечение. Я принялся их чистить и кормить в то время, как он наблюдал и давал указания. После завтрака он показал мне, как запрягать их и привязывать. Затем я занял свое место в обозе, подвозившем на поля навоз. Работник предупредил меня, чтобы я особенно не усердничал при разгрузке и нагрузке навоза, пока я постепенно не втянусь в работу, иначе на другой день я не смогу встать с постели. На следующий день так и случилось. Я лежал, будучи не в состоянии шевельнуть руками и ногами. Он разозлился и назвал меня самым худшим новичком, какого он когда-либо видел. Но благодаря умелой и нежной заботе женщин на ферме, через два дня я был снова на работе. Моя неопытность вызвала у них сочувствие и сожаление. Они, казалось, были так же добры, как и мои американские друзья, заплатившие за мой проезд от Вены до Праги. Один из моих мулов доставлял мне особенно много хлопот, и чем больше он злил меня, тем больше удовольствия, казалось, доставлял другим работникам, грубым и неграмотным иностранцам. Он не кусал и не лягал, как это делали некоторые мулы, но страшно протестовал против узды, которую я накидывал ему на голову. Никто из работников не дал мне на этот счет никакого совета или указания. Мои затруднения, казалось, доставляли им большое удовольствие. Однако, вскоре я смекнул, что упрямый мул не терпел, если кто-нибудь касался его ушей. После этого мне удалось взнуздать его, и я никогда не снимал с него узды в рабочие дни, вынимая лишь удила, чтобы он мог есть. По воскресеньям же, утром, когда у меня было достаточно времени, я снимал с него узду, чистил ее и снова надевал, не снимая ее опять до следующей недели. Старший рабочий и управляющий фермы открыли мой трюк и одобрили его. Так работники лишились того удовольствия, которое они имели каждое утро во время запряжки. Как я заметил, работники были поражены моею находчивостью и не называли меня теперь так часто новичком. Немало они были удивлены и моим успехом в попытках говорить по-английски. При повышении иммигранта на одну ступень выше новичка ничто высоко так не ценится, как знание английского языка. В этом деле я получил самую неожиданную помощь и в этом я много обязан моей красной феске.