От рубля и выше
Шрифт:
— А сосна ведь, дак как факел горела, — несколько раз повторил мужик. — Как факел! Как за посияло, я думал — конец света. На крыльцо выбежал босиком, в рубахе — дожжище! А сосна — как факел!
— Конец света, — недовольно заворчала молчавшая до того старуха в черном, — конец света. Еще бы больше напились, не то бы показалось.
Стали расходиться. Парень пошел к реке, я с ним: все равно мне было к причалу. У берега парень разделся до пояса и, доставая со дна речной песок, стал оттираться от сажи.
Сверху шла «ракета», с нее выдвинулся трап, матрос велел мне вытереть о швабру подошвы.
— На пожаре был, — сказал я, — денег нет.
— Заходи.
Люба,
Как мог, я успокоил Любу, хотя мороз продирал, теперь мне казалось, что я плохо разглядел там, у пожарища, обгоревшие кости — теленка ли был череп? Возбужденное бессонницей, грозой, гонкой по реке воображение вырабатывало вариант за вариантом — если сосну, горящую факелом, ливень не смог погасить вдруг, так что же сделалось бы со смольем? Конечно, оно могло бы не одного теленка, а целое их стадо пережечь в прах и пепел. Чего уж говорить «об одном человеке! И еще я вспомнил детей, брата и сестру, и содрогнулся. Боже мой, да что же мне стоило вчера бросить горящую спичку!
— Перестань! — приказал я Любе. — Дождись Анисью, и давай наоборот: ты в Коромыслово, узнай еще подробнее, если сможешь, а я в ЛТП.
— Не надо в ЛТП, — Люба протянула мне мокрый конверт. — Это вам. А мне даже ни строчки, — горько сказала она.
«… Ты поймешь, о чем я говорю: у меня постоянное ощущение трубы, тоннеля, подземелья, нашей, наконец, любимой катакомбы, оно вот в чем: я вижу свет и бегу к нему, я уже задыхаюсь, но свет близок, там кто-то есть, и он тоже торопится ко мне. А это зеркало, а в нем я сам. И дальше некуда. Я поворачиваюсь и вижу, что свет вовсе не отсюда, что в зеркале он только отраженный, а на самом деле я его проскочил. И вот я бегу в другую сторону. Та м свет! Туда, туда. И опять кончаются силы, и опять кто-то бежит спасать, и свет все сильнее, а это, мой милый, опять зеркало. Ну сколько же можно?
… Митю или Валю попросишь о деньгах, скажи, что я просил тебя уплатить кой-какие долги. Пошли Любе. Вряд ли она восстанет, но хоть девочке что-то купит. Но, может, и очнется, вдруг да, падая в яму, я успею из нее кого-то вытолкнуть. Она навоображала себе, эта Люба. А нам, много ли нам надо — доброе слово. Главное мое отчаяние даже не в том, что я кончился как творческий человек, не возражай, я не использую унизительный прием — ругать себя, ожидая похвалы, хотя так иногда хочется! — так вот, мое главное отчаяние в том, что я, мое дело любимы кем-то, но ни меня, ни мое дело любить нельзя: меня поздно, а дело рано. Ведь знаю, что не так надо откликаться на любовь, как я. А она у меня к женщинам была между делом. И получилось, что дело у меня между женщинами. Порядочность была нужна и там и тут, но из самолюбия я был порядочен перед другими, а не перед собою. Я потерял в последнее время главное свойство любви — не видеть недостатки в любимом человеке; даже зная о них, видеть прежде свои собственные, тянуться до уровня, на который тебя вознесли, а не считать, что тебя полюбили за доблести.
… Спроси меня, кого помню. Тут я часто один, я давно поверил, что если вспомнить о каком человеке, то он это почувствует. Расстояние тут ни
… Да, так кого же помню, вернее, кто помнит меня и тревожит мои предсонные минуты? Хотя здесь не больно-то смежишь веки. Начни я писать тебе записки из здешнего дома, ты, как учитель литературы, скажешь, что я очерняю действительность, но она здесь так черна, что даже при моем знании оттенков черного ни для одного из них не нашлось бы фона. Кто падший сам, кого уронили. Тут две стороны — винить человека в его падении или винить обстоятельства, в которые он был поставлен? Лучше в другой раз, но пока только то, что, когда меня взяли сюда, я безропотно и даже радостно согласился — пора! Пора воспрянуть хотя бы к трезвости, если уж невозможно вернуть творчество. Жестокость (но справедливая) в том, что не возвращение творчества спасает, а усиление его. Только так. Но тут опять мы пойдем по кругу: может, мне не дано и т. д.
Знаешь, я кого вспоминаю? Угадал? Конечно, девушку из экспедиции, ту студентку. Ее Надей зовут. И выйдет (да уж вышла) замуж, и парень хороший попадется, и она наплачется, все мы хороши, все мы самоутверждаемся как личности через чужие страдания, свои-то нам вроде в заслугу… Да, Наденьку помню. Еще Таню, помнишь, что пела? Рассказывал?
Эта Люба? Жалко, пропадет. Ты ей денег пошли, но поделикатней. Несчастные страшно горды, возьмет да и выбросит или… да какое мне дело, куда она их денет. Еще Митька может высказаться в том смысле, что сын за отца не отвечает. И нашим отцам так говорили, только в другом смысле, а Митенька в прямом.
Валю люблю. С тем и прощаюсь.
О-о! Лина. Ведь Лина меня законопатила сюда. Она хотела, Люба тебе все расскажет, я ей все выболтал, не надеялся, что ты приедешь, хоть кому-то надо было излиться (излиться? ну, словесник, от чего слово, в нем что: освобождение от злости — изозлиться или выливание чрезмерной залитости чем-то?), на Лину я плевал, она сволочь, причем редкая, утопила, но не сразу, держала на плаву, чтоб обобрать…
Нет я нехорошо сказал, нечестно, сам во всем виноват, тонуть надо, за других не цепляясь.
Я. Леша, вляпался в историю с наследством. Так-то, брат. При наличии отсутствия, как говорят экономисты, был бы другой эффект. Теперь я понимаю, что частная собственность есть зло, но пока не есть пережиток.
К преступлению перед семьей меня привел разврат. Тут не надо искать других слов. Помнишь, я прикрывался фразой, что любовник происходит от слова «любить», какой там! Лина за это ох как цеплялась! Не она ли обзывала мою жену наседкой, не она ли даже рождение детей оскорбила исполнением супружеского долга? Да, долг. Но разве супружество не есть любовь?