Отблески Света. Православное богословие красоты
Шрифт:
Но как отыскать такое единство, в котором движение дезинтеграции превратилось бы в динамизм воскресения? Дезинтеграция всегда выходила за границы синтеза. Отсюда искушение навязать единство, навязать его в противовес поиску, вплоть до отрицания свободы.
«Аналитический» процесс тесно связан с индивидуализмом западного общества, с его распылением, с колеблющимися ценностными ориентирами, зависимыми от функционирования денег в либеральной экономике: на самом деле, деньги увеличивают в искусстве объем подачи инстинкта, так как инстинкт — инстинкт секса и особенно инстинкт смерти — отлично продается. Серьезная пробуксовка социальной машины, вызванная двумя мировыми войнами, наступлением тоталитаризма и расцветом техники, в целом приводит к победе «секулярного общества», где ничто так не распространено, как пошлость, — и еще, возможно, безграничная и примитивная жажда общения…
С другой стороны, поиск тотальности всеобщих ценностей, если он осуществлялся за счет
В функциональной области прежде всего речь идет о попытке эстетического наведения порядка в обществе, поскольку возрастает уверенность в том, что человек живет не хлебом единым, но также и красотой. Исследования Райта в Соединенных Штатах, Баррагана в Мексике, Вазарели во Франции имеют этот вектор. Здесь возможно все: как поиски технической имманентности (имманентность Вазарели, питающая компьютеры) и скрыто гностические методы (Райт был учеником Гурджиева), так и углубление в бытие, обнаруживающее тайну, не называя ее (Луис Барраган замечает: «Всякая архитектура, не выражающая ясность, не выполняет своей духовной миссии»). Впрочем, и в «секулярном обществе» ничто не является профанным: «гуманизирующее» наведение порядка в пространстве, если оно стремится быть красивым, спонтанно возвращается к весьма древним символам. Так, в основе проекта Дома Радио в Париже лежит схема оси мира, столь хорошо известная в культуре индийцев.
Подъем оккультного отмечается в современной культуре буквально повсюду, например у Бежара в «мессе для нашего времени», с ее заимствованными у нехристианского Востока или ницшеанского дионисийства темами; то же самое мы видим и в американском психоделическом искусстве, вдохновленном, как странные литургии «Живого театра», восточными методиками экстатических медитаций, мистическим эротизмом и наркотиками. Все это — как и многое другое — имеет целью растворить личное существование в безличном абсолюте, впрочем, довольно двусмысленно понимаемом.
Наконец, в революционной области наиболее интересные тенденции можно было наблюдать в студенческой среде, где искали некое преображение жизни в празднике, стремились создать такое искусство, которое не расходилось бы более с жизнью. Таковы, например, Лефевр в его «критике повседневной жизни» или Рейш и Маркузе, трансформировавшие в социальный проект древнюю ностальгию по раю. Они критикуют «общество–зрелище», «общество–витрину», где все становится предметом потребления, в том числе и культура, но где ничто более не переживается с творческим накалом. К сожалению, заявляя себя атеистическими, подобные движения добровольно отключают себя от источников всякого подлинного созидания и рискуют осуществить, в конечном счете, всего лишь один праздник — торжество разрушения.
Если в «аналитическом» процессе есть предчувствие своего рода поиска духовных основ, то жажда единства, синтеза интуитивно указывает на Церковь и литургию как на всеобщее искусство, которое одно способно превратить человека повседневности в литургическое существо.
Через декаданс и варварство
Упоминание о неореволюционерах подводит нас ко второму противопоставлению, которое поможет нам понять нынешнее положение красоты, противостояние «культуры» и «варварства».
Всякая культура постепенно отходит от своего духовного истока, поскольку не существует великой культуры, которая не родилась бы из культа, но со временем она стремится к автономности, делается «культивируемой» реальностью, производством роскоши для элиты. Эта фаза декаданса часто представляет собой наиболее утонченный, обостренно–интеллектуальный момент в истории данной культуры. Но при этом, конечно, в ней нет ни интегрированности, ни спонтанности, но есть нюансированное знание, подчас пропитанное скепсисом стремление к индивидуальности, хотя и, без способности резко выделяться, игра на противоположностях. Сегодня западная культура, в своем планетарном расширении, в котором она одновременно обретает полноту и нивелируется, не имеет другого
Нынешняя ситуация очень похожа на раннехристианскую, только масштаб расширен до планетарного. Высокая кулыура стала привилегией элиты; чтобы действительно быть усвоенной, она требует многочисленных усилий, посвящения в духовные миры, находящиеся далеко во времени и пространстве. Красота, какой ее предлагает наша высокая культура, является красотой «культивируемой», лишенной первозданности. Сегодня мы имеем возможность, — и масс–медиа не лишают себя этого удовольствия, войти в Виртуальный музей, — но это игра для зрителей, для потребителей, не предполагающая творческое участие и сопереживание красоты в самых глубинных пластах нашего существа. Позволяя себе лишь небольшой градус открытости, утонченная высокая культура замыкается в самой себе. Morbo literario, литературная болезнь, характерная для французской интеллигенции, осталась позади. Структурализм научил нас воспринимать по–новому мир языка, — человек не говорит более, но «о нем говорят». Это тройственное отчуждение, имплицитно ощущаемое отсутствие логоса, живого слова, отдаляет нас от Слова воплощенного, «этого центра, где сходятся линии», которые позволяют людям общаться, пусть даже через бесконечные космические расстояния (во Христе повторяется история и через Него осуществляется общение святых).
Этот атеистический контекст обнаруживает прерывистость ментальной «археологии» и обнажает провал «культуртрегерской» программы для народа. Опыт книги карманного формата, диска, репродукции и массовых зрелищ полностью подтверждает эту концепцию; в то же время мы можем видеть, что неучтожимый логос и некое трансисторическое общение сопротивляются этому, готовые вновь ожить; и потому я полагаю, что ни атеизм, ни агностицизм никогда не способны разорвать общение святых и его тайное сияние в культуре.
Еще один постулат структурализма, ставящий определенные границы, который мы попытаемся уточнить, заключается в том, что высокая культура — это привилегия «герменевтов», и лишь меньшинство может иметь доступ к ней в мире, где герменевтикой кажется все (слава Богу, мы все более и более обнаруживаем, что лучшая герменевтика — это позволить словам выразить то, что они означают; Евангелие никогда полностью не прилагается к неверующему, но эта Весть гораздо шире культуры).
В то же время мы наблюдаем, как культура окружается ореолом божественности: богиня–культура заменила собой богиню–разум; у нее есть свои храмы, «дома культуры», которые Мальро сравнивал с соборами, и которые, по его мнению, грядут им на смену. Для него это некие храмы ожидания, в них отрабатывается опыт разнообразной красоты, — опыт чаще всего субъективный вследствие отторжения культуры от подлинного смысла, но он дает возможность человеку стать глубже, не дает ему превратиться в робота или сомнамбулу, раскрывает его. Чему? Это еще никому не известно. Можно сказать, что «дома культуры» Мальро являются храмами «неведомому богу».