Отец Кристины-Альберты
Шрифт:
То была его общая философия. А теперь он переходит к вопросу о себе самом, сказал он. Над чашечками с кофе и пепельницей на обмахнутой скатерти он стал очень серьезным. Поясняюще жестикулировал. Был старательно ясным. Себя он видит в двух фазах или, пожалуй, на двух уровнях бытия. Примерно двух. Разумеется, между ними существуют связи и промежуточные стадии, но, формулируя идею, их можно отбросить. Во-первых, он — древний, подчиняющийся инстинктам индивид — боязливый, жадный, похотливый, завистливый, нахрапистый. Это первичное эго. Он должен заботиться об этом первичном эго, потому что оно несет все остальное его составляющее — как всадник следит, чтобы его лошади задали овса. Глубже лежат общественные инстинкты и склонности, порожденные семейной жизнью. Это второе эго, общественное эго. Человек, изрек он, это
— И я, — сказал Дивайзис, — как и мы все, существо, раздираемое внутренним противоречием: более быстрые, яростные смертные инстинкты борются с более глубоким, спокойным, менее ярко озаренным, но в конечном счете более сильным устремлением к бессмертным целям. И я… как бы это выразить?.. лично я, насколько могу, поддерживаю более глубокое. Мои склонности, характер и стечение обстоятельств привели меня к психологии как профессии. Я тружусь, чтобы внести свою лепту в накопленные знания о человеческом сознании, в его понимание. Я работаю во имя просвещения. Моя конкретная работа — изучать и исцелять больные, смятенные сознания. Я пытаюсь приводить их в порядок, распутывать, просвещать. Но главное — я стараюсь учиться у них. Я ищу физические или душевные причины их расстройства. Я пытаюсь излагать как могу яснее и доступнее все, что я наблюдаю и узнаю. Это моя работа. Это моя цель. Она определяет направление моей жизни. Ей я стараюсь подчинить все связанное с моим индивидуальным существованием. Но удается это мне не всегда. Индивидуальная обезьяна во мне иногда вырывается наружу и гримасничает на крыше. А иногда ее общество очень приятно, дает передышку от переутомления. Тщеславие и радости плоти приносят свою пользу. Но пока оставим обезьяну. Я не хочу быть блистательной личностью, я хочу быть жизненно-важной частью. В этом мое кредо. Я хочу быть колесиком в механизме, которое называют специалистом-психологом. Вот на что я настроен, Кристина-Альберта, выражаясь в общем. Вот что я, по-моему, такое.
— Да, — сказала Кристина-Альберта в глубоком размышлении. — Конечно, я не способна дать такой отчет. У вас есть своя система. Полная.
— И законченная, — сказал Дивайзис. — Свою историю вы должны рассказать по-своему. В вашем возрасте… все ваши убеждения должны быть в подвешенном состоянии.
— Не знаю, есть ли у меня история, чтобы рассказывать.
— Во всяком случае, попытайтесь. Так будет по-честному.
— Да.
Наступило короткое молчание.
— Просто замечательно вот так разговаривать с вами, — сказала Кристина-Альберта. — Просто замечательно, что с кем-то можно разговаривать так.
— Я чувствую, что вам и мне… необходимо понять друг друга.
На мгновение она встретила его серьезный взгляд. Ее захлестнула волна чувств. Она не могла говорить, и только протянула руку к его руке, и на мгновение их руки соприкоснулись.
Изложить свой символ веры Кристине-Альберте пришлось уже в студии, после того как они вернулись туда и отпустили Всеобщую Тетушку. Но даже и тогда приступили они к этому не сразу. Дивайзис прохаживался по студии, рассматривая рисунки Гарольда. И определил по ним характер Гарольда с удивительной верностью, решила Кристина-Альберта. Его заинтересовала Фей.
— А миссис Крам какая? — спросил он. — Покажите мне что-нибудь ее личное. Что-нибудь, в чем бы она выражалась.
Кристине-Альберте было очень приятно думать, что он с нею
Наконец он бросил якорь в ярко-размалеванном кресле у газового камина; и Кристина-Альберта, попорхав по комнате, встала перед камином, широко расставив стройные ноги и заложив руки за спину, в позе, которая глубоко шокировала бы ее предков женского пола на много поколений в глубь веков. Но Дивайзис шокирован не был. Ему становилось все интереснее и интереснее наблюдать за ней, он откинулся в кресле и смотрел на нее с живым восхищением. В подавляющем большинстве мы привыкаем к нашим дочерям мало-помалу, и когда они вырастают, легко выдерживаем тяжесть заключенного в них чуда, как Милон — тяжесть быка, которого взвалил на плечи впервые еще маленьким теленком. Не так уж часто мужчина внезапно обретает неизвестную дочь двадцати одного года.
Она сказала, что в метафизике особенно не разбирается; она материалистка.
— Никаких молитв у колен мамочки? Религия мамочки и папочки? Школьные молитвы и наставления? Церковь или молельня?
— По-моему, все это смывалось и выцветало сразу же.
— И никакого страха перед адом? Все мое поколение прошло через страх перед адом.
— Ни малейшего, — ответствовал Новый Век.
— Но… тоска по Богу по ночам?
Кристина-Альберта помолчала.
— Да, бывает, — сказала она затем. — Бывает, что и нахлынет. Не знаю, насколько это важно, да и важно ли вообще.
— Это, — медленно сказал Дивайзис, — связано с желанием быть чем-то бОльшим, чем просто жалким червем… с отвращением к низости… и тому подобным.
— Да. Вы знаете об этом больше?
Как ни странно, он не ответил.
— А как вы видите себя по отношению ко всему человечеству… и животным… и звездам? Какое чувство долга живет в вас? По какой вы думаете идти дороге?
— Хм, — сказала Кристина-Альберта. Она считает себя коммунисткой, сказал она, хотя в партии не состоит. Но знакома с теми, кто в ней состоит. Она произнесла несколько лозунгов: «материалистическое понятие об истории» и так далее. Он сказал, что не понимает, и задал несколько вопросов, которые вызвали у нее раздражение. Она мыслила совсем по-другому. Сперва она не осознала, насколько различна их фразеология. Это становилось все очевиднее, пока они говорили. Казалось, он не находил достаточно похвал для идеи коммунизма, разве не была она совершенно сходной с его собственной идеей быть частью чего-то большего в жизни? Однако для практики коммунизма он не находил сказать ничего, кроме самого скверного. Марксистский коммунизм, сказал он, не несет в себе ничего конструктивного. Всего лишь отдушина. В нем нет идеи, нет плана. Кристина-Альберта была вынуждена защищаться.
— Восторженное отношение к идеальному коммунистическому государству далеко не так важно, как вопрос о конкретной коммунистической тактике в разлагающемся обществе, — продекламировала она почти официальным тоном. Так говорили ее молодые друзья, состоящие в партии. Но в разговоре с ним это выглядело не столь эффективным. Он цеплялся к каждой ее фразе. Он хотел узнать, что именно она подразумевает под разложением общества, и было ли когда-нибудь общество, не разлагавшееся активно и одновременно столь же активно развивавшееся? И что такое хорошая тактика вне обшей стратегии? И может ли вообще существовать стратегия без ясной цели окончания войны? Она возражала с большим жаром, чем убедительностью, и в их тоне появилась ожесточенность.
Он нажимал на различия в их мнениях. Для него коммунизм означал новый дух, дух научного преобразования мира по общей научной схеме, а партийный коммунизм по самой своей сути опирался только на сегодня. Он был перенасыщен чувствами и идеями нынешних социальных классов, естественным недовольством обездоленных. В нем был сердитый догматизм отчаявшихся людей, неуверенных в своей силе. Ему не хватало страсти творческого самозабвения. Многие коммунисты, сказал он, просто капиталисты наизнанку, эгоисты без капитала; они жаждут мести и экспроприации, а когда добьются своего, то останутся лишь с развалинами общества и необходимостью начинать все сначала. Они подозрительны и нетерпимы, потому что в них нет внутренней уверенности. Они не доверяют своим лучшим друзья, которые могли бы стать их истинными вождями, ученым вроде Кейнса и Содди.