Отец
Шрифт:
Матушкин вспомнил, что будто видел, как Барабанер накануне прихрамывал, а вот не придал этому значения. А должен был бы придать, такие вещи нередко кончаются плохо. Да и просто было жалко Семена. Парень, конечно, все эти дни молча крепился, страдал, и Матушкин от бессилия что-нибудь сделать сейчас, отправить его в медсанбат испытал неприятное чувство досады.
«Ладно, — решил он, — вот закончится бой, сразу отправлю. Если, — подумал, — останется жив. Если и я доживу». Эта мысль, как он заметил, со вчерашнего утра мелькала у него в голове уже несколько раз. Это ему начинало не нравиться. Он снова вгляделся с опаской в набухшую пятку
«Ну ладно, посмей мне только еще, — запоздало пригрозил Голоколосскому Матушкин, — шею сверну. Ишь, чего надумал… Еще чего не хватало!»
Застегнув полушубок, ремень с пистолетом. Матушкин поднял сползшую с Семена шинель и накинул ему на плечи. И вдруг испытал знакомое, — и нежное, вместе с тем слегка надрывное — чувство. Так после потери младшего сына и жены прикрывал он нередко Николку. И горько стало: кто его прикрывает сейчас? Ни матери, ни отца. Катя уехала. Один Николка совсем. Мужиком совсем стал. Работяга. Вечно в тайге. А скоро вот так же, как его солдаты, как он сам, будет лежать вместе со всеми вповалку, и хорошо еще, если не просто в траншеях, в снегу, а под крышей, хотя бы такой продырявленной, как эта, и хотя бы у такого нехитрого костра, как их догоравший. Оглядел сострадательно всех. Нургалиев спал, как джигит — только свистни, и, будь конь у него, сразу бы в седло, — в шинели и сапогах, с трофейным немецким ножом на ремне, между колен «пэпэша». Укрывшись шинелью с головой, спал Чеверда. Выдавал его храп: вдох — с придушенным хрипом, а выдох — как из сиплой трубы. Так храпеть умел только он. В углу на соломе свернулся калачиком «мамин сынок». Хорошо спал Изюмов, спокойно. «Ну, молодец», — похвалил его мысленно Матушкин. А рядом разбросался Орешный: руки и ноги в стороны, вверх животом. Как убитый, лежит.
«Фу ты, черт, нехорошо», — суеверно передернулся Матушкин.
Прежде чем выйти, он взглянул на часы. Не было еще и шести. Не осознанная со сна, но уже было сдавившая его тревога отлегла: фашистские танки не отваживались больше ходить на наши позиции по ночам, как было сперва. До рассвета же еще далеко, и Матушкин решил не подымать пока взвод: «Подожду, пусть еще покуда поспят. Сперва послушаю сам». Вырвав из-под чьих-то ног большой клок соломы, бросил его на тлевшие угли. Обдав Матушкина жаром, почти к своду метнулся огонь. Сунул в него пару каких-то досок.
— Пошли, — шепнул он помору. — Гаси свет.
Лосев шустро присел, рванул проводок. После ровного света лампы полумрак по углам, казалось, вдруг заплясал от живого света костра.
Только Матушкин откинул палатку, ступил за порог, в лицо словно кто сыпанул пушисто-холодным. Матушкин не поверил сперва — стеной валил снег.
«Вот это да! Ну и снежок! Да он теперь все заметет. Все, все! Спрячет от немца всякий наш промах». Обрадовался, весело зачерпнул горстью белый студеный пух, кинул себе на лицо. Стал его растирать. Щеки, лоб, руки запылали, с сонных глаз словно смыло песок.
— Кто идет? — услышал Евтихий Маркович, когда вместе с Лосевым мимо запасного снарядного погребка, мимо первого орудия пробрался к своему «энпе» — крохотному, с телефоном окопчику между и чуть позади огневых. Окопчик наполовину был занесен снегом, и он, не унимаясь, продолжал сыпать. Сердце взводного опять окатило счастливой волной:
— Свои, свои! — поспешил отозваться Матушкин. «Еще пристрелит», — вспомнил он, как в соседнем полку чрезмерно старательный и бдительный часовой пристрелил своего командира. По этому случаю по полкам читали приказ, требовали четкого соблюдения всех караульных формальностей. — Свои, — повторил Матушкин и подумал: «Правильно. Так и надо. Есть караульный устав, и требуй. Передовая… Не хрена рассуждать».
— Товарищ лейтенант, — услышал Матушкин из темноты резкий голос Голоколосского, — часовой ефрейтор…
— Ладно, ладно, — досадливо оборвал он доклад. — Чего слышно-то?
Голоколосский охотно покончил с формальностью и уже иначе, по-живому сообщил:
— Гудят, черти полосатые. — Но тут же, почувствовав, что это слишком уж не по-военному и неопределенно, прибавил поточней и построже:- Где-то вдоль дороги. Поближе к нам, к краю. Не в глубине окружения. Во, во! — вскинул голову он. — Слышите? — насторожился.
— Километров пять, шесть не больше, — как будто и не напрягаясь, так, походя, определил лейтенант. Помолчал с минуту, вслушиваясь. — Подходят. С марша. Накапливаются поди. — Он прежде на слух определял и не такое: белочка ль цокнула где, прошел соболек, шелохнулась ли мышь или тигр хрустнул веткой. Различал в тайге каждый шорох и звук. А вот теперь по рокоту двигателей пытался разгадать, что затевает против них враг. — Капитану доложили? — спросил он.
— Никак нет, — ответил помор.
— Звоните.
Опять бросился Лосев. Спрыгнул в окопчик, примял снег, выгреб его из ниши, где стоял телефон. Вовсю закрутил рукоять. Протянул трубку склонившемуся над окопчиком, взводному.
Лебедь ответил сразу. Тоже, значит, не спал.
— Слышу, милок, слышу, — отозвался он на доклад командира первого взвода. — Сколько, думаешь, их?
— Вам сверху видней, товарищ седьмой, — намекнул Матушкин на более высокое звание Лебедя и на расположение его наблюдательного пункта — на чердаке каменного здания хутора.
— Не видней. Ох, не видней!
— Из части-то не мне звонят, а тебе.
— А толку-то? Новенького пока ничего. Так что жди, милок. Отдыхать сегодня, это уже точно, нам с тобой не придется, — пошутил капитан.
— Спасибо, утешил, данке шон, — поблагодарил лейтенант.
— Битте. Так что готовься. Сколько их у тебя на счету?
— Сегодня приплюсуешь еще. С пяток — это уж… Поверь мне, как пить дать. А то и поболе. Если… — Комбат замялся.
— Вот то-то, если, — вздохнул в трубку Матушкин. — Не берись, брат, плесть лапти, не надравши лык.
— Это ты-то… не надравши? Смотри, скромняга какой, а я и не знал. А еще хвастался, мол, древних… Кого там? Может, Ювенала, Плутарха, Тацита. Кого там читал? — Не дождавшись ответа, Лебедь стал сам вспоминать:- Кто там из них. Цезарь… Нет… Вот черт. Война все… стал забывать. Словом, из них вроде кто-то, из древних сказал: скромность украшает девушку. Понял? А ты, милочек, не девушка, а солдат. Так что давай дотягивай до звезды. Глядишь, и мне кое-что перепадет.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — опять вздохнул лейтенант. — И давай кончай шкуру неубитого медведя делить. Не надо. Понят дело? Вот так!