Откровение Блаженного
Шрифт:
Об покатистую макушку валуна почиркал лезвием ножа. Полоснул им чуть ниже подбородка – более четверти бороды отхватил. Помолодел лет на пятнадцать! Вздохнул…
Станица Ярыженская. На кольях сушились горшки. По их круглым донышкам прядали воробьи, оставляя белесые отметины помёта. В глубине затишливого дня бабьего лета колыхалась паутина.
На Никите новые штаны с лампасами, хромовые сапоги. Сам причесанный, веселый. Шел мимо палисадников и гадал: в какой избе живет Настя? Вот городьба из чакана, вот – из горбыля, из паклены. Вот из желтого
В пригожей светелке поклонился в передний угол, трижды перекрестился:
– Здорово живете!
– Слава богу!
– Намедни Настя угостила меня ежевикой, а теперча я…
Поставил на столешницу сплетенное из свежей белой лозы лукошко с рябиной. Захватил жменю, поднес, как на блюдце. Щеки девушки полыхнули жарче спелой ягоды. Мать кинула недовольный взор:
– Зачем пришел, казак?
– Ягоду принес.
– Сказывай прямо!
– Твоя дочь мне по душе.
– Она жениха ждеть со службы. Возвернется – свадьбу сыграем. Так-то, родимый. Ступай с богом. И больше в наш двор не заходи. Дурные сплетни по станице поползут.
– Ладно… чё ж… оно, конечно…
В станичной лавке купил бутылку вина. На луговине выпил ее. Долго лежал в траве. Думать ни о чем не хотелось. О чем думать? Все просто: Настя помолвлена. Да и зачем ей связывать свою судьбу с каким-то пришлым с каторги и забиваться в паникские урёмы.
В повечерь Никита услышал: скрипнула чуланная дверь. Кто-то вошел к нему в избу. А он продолжал отрешенно и мрачно сидеть, опершись локтями о столешницу. Потом чья-то легкая ладонь прикоснулась к его затылку, погрузилась в волосы и кончиками теплых пальцев дотронулась до кожи. Он обернулся… Настя! Вскочил, прижал к груди. Захлебываясь от радости, произнес:
– Как же ты… Какая ты смелая, Настя!
– Я – трусиха! Пока лугом бежала, все время боялась: ну-к, матушка хватится, а меня нет дома, да в погоню бросится, да за косы схватит!
Сеновал. Никита пробудился: ему на чело обронилась роса. Встал. Под навесом подоил козу. Принес в кружке молоко и ломоть хлеба.
– Настя?
Настя открыла глаза, улыбнулась:
– Я, наверно, продолжаю спать и видеть хороший сон.
– Нет, это не сон, моя голубушка. Это явь. Я и сам все никак не могу поверить.
– Давай помолимся Господу, поблагодарим его.
– Помолимся в часовенке.
– У тебя часовенка есть?
– В березках…
Позавтракали. Никита спросил:
– Он кто… твой жених?
– Бывший жених… Зовут его Старынин Федор.
– Видать, из богатеньких?
– Сын станичного атамана.
– Понятно…
Никита тяжело вздохнул. Настя прижалась к его плечу:
– Чё опечалился?
– Да так… давнее… Вспомнил, как они, богатенькие, предали Пугача. Ну да ладно. Было и быльем поросло.
Вновь повеселел. Обнял Настю:
– Неужель ко мне навсегда?
– А зачем бы я притащила узел с бельем? А ты че… и вправду, намеревался отшельником
– Намеревался. Да в сенокосную ночь подглядел, как ты купалась в Бузулуке. И с того часу…
– Это ты был за кустом? А я думала: медведь Трофим?
– Со мной один медведь купается в Панике, немного поодаль. Любо ему на волнах качаться.
– Это он. Его когда-то цыганский табор оставил – чем-то захворал. Так и прижился.
– Я-то ентот раз даже и не помыслил пред твоими очами явиться. Я был пострашнее медведя. Испужалась бы меня.
– Медведя я совсем не боюсь – он ручной. И тебя не испужалась бы: у тебя глаза добрые. И еще в них… такое… дай я лучше их поцелую.
Лучи солнца просеивались сквозь реденькую камышовую кровлю. Под обрывом журчала речная струя. С небес обронялся молитвенный клик журавлей.
Еще шелестели листопады, когда с неба повалил ядреными, разлапистыми хлопьями снег. По свежей пороше Никита выбрался в степной дол поохотиться. Из дымящейся Мокрой пади кобель вспугнул глухаря, под уклон разогнался за ним и плюхнулся в бочажину. Выкарабкался. И, уже не помня о дичи, как оглашенный стал бегать кругами, чтобы согреться и просохнуть.
Из зарослей терновника Никита поднял двух зайцев. Но выстрелом не достал – далековато. Поразмыслил. И потянул ближе к станичной околице – тут беляки более свойские, привычные к человеку: должны бы подпустить к себе ближе. Так-таки, одного сумел добыть.
Зима была многоснежная, лютая на морозы. То и дело учиняли разор подворью дикие кабаны. Они потрошили на гумне стога, нагло лезли в катухи, даже в чулан. Не желая их обозлить более крутыми мерами, а избавиться полюбовно, Никита протянул проволоку, на нее подвесил жестяные самодельные коробочки: при малейшем к ним прикосновении они начинали долодонить, звенеть, поднимать тревогу. Кабаны перестали докучать.
На забазье приходил старый больной лось. Никита подкармливал его объедками, ставил в ведре теплого пойла. В пургу зверь оставался под навесом на ночевку. Положив на прясло голову, дремал.
В печке горели дубовые поленья. В избе тепло. У горящей лучины сидела Настя, вязала пуховые варежки. Никита штопал валенки. На лбу испарина. Ласково глянул на жену:
– Об матушке, небось, соскучилась? Сходила бы, проведала.
– На Пасху уж…
– Теперича она простила…
– Ежели бы простила, позвала. Или сама наведалась. Бог ей судья. Я, Никитушка, вот о чем хочу тебя спросить. Что по разумению… понимаю… ну, как бы это сказать…
– Ты о чем?
– Я о детях. Вот, когда они есть…
– Когда они есть, это большое счастье. А ты к чему это?
– Тяжелая я. Все никак не решалась тебе сказать: вдруг огорчу. А щас послухала…
– Настенька, родная моя, да разя я изверг, чтобы…
Весь сияя, Никита поцеловал жену в пушистый затылок:
– Ей-богу, не верится: у меня родится сын!
– А ежели дочь?
– Дак ишо лучше! Вырастет такая же красавица, как ты!
– А может, на тебя будет похожа!