Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
— Вихрев! — крикнул Энгельсов так, что в окне задрожали стекла. Волоки, что там у меня есть! Мадера, коньяк… Два стакана. — Он перекрестился. — Господь Бог мой! Мечта всей моей жизни! Гусар!
Вихрев торопливо зажег лампу и принес бутылки и стаканы.
— Некогда, — заторопился Брике. — Я ж только на минутку… за тобой. Наши все уже в собрании. Там чествуют. Собакин — в новой форме.
Через три дня! Ну знал же заранее, конечно…
Энгельсов, проливая коньяк на стол, наполнил стаканы:
— Здоровье государя
— Ур-ра! — подхватил Брике. — Вихрев, ты чего стоишь, как дубина? Кричи «ура» Его Величеству. Все время кричи, пока мы пьем. Так кричи, чтобы глотка лопнула.
Денщик вытянул руки по швам:
— Ур-р-а-а!
Энгельсов выпил до дна и, поставив ногу на стул, разбил стакан о шпору.
— После такого тоста — из этого стакана не пить.
Вдогон звякнули осколки Бриксова стакана.
— Да… Это вот — царь! Этот понимает, что нужно офицеру. Не то что папаша, Александр Третий, — помянуть нечем.
— Пехотный был царишка, — подтвердил Энгельсов. — Самому на коня не сесть было, так он — себе под масть — всю кавалерию запехотил, оборотил гусар и улан — в драгун. Без малого ездящая пехота! Никакого блеска — ни в строю, ни в бою. Срам. А царь Николай недаром лейб-гусарский мундир особенно любит… этот понимает, что у настоящего человека от помпона и кутаса, от ментика и ташки — душа горит!
— Пошли!
В дверях Энгельсов остановился:
— Вихрев! Ты отныне гусар! Понял? Чувствуешь, морда, какова честь? В ознаменование приказываю: напейся на радостях, как сукин сын. Ночевать я сегодня не буду. Брике, дай ему трешницу: у меня мелких нет.
В собрании гремело «ура» вперемежку с военным оркестром: исходя усердием и потом, дули музыканты в серебряные, георгиевские, в бою заслуженные трубы — гремучий, мазурочный гусарский марш.
Окруженный толпой офицеров, полковник Собакин стоял, багровый от гордости и вина, — в новой форме. Вместо темного мундира с тощим шитьем по обшлагам и воротнику — небесно-голубая венгерка, расшитая серебряными шнурами по груди, заложенная широчайшими шевронами по рукавам, по воротнику; вместо синих рейтуз — малиновые с серебряным позументом чакчиры. Левой рукой он опирался на кривую, чуть не в кольцо изогнутую саблю в ярких, нестерпимо блестящих ножнах.
Брике не то всхлипнул, не то заскулил по-щенячьи и рванулся сквозь офицерскую толпу к командиру:
— Разрешите!
Он перекрестился и благоговейно приложил губы к венгерке — к завитку серебряного шнура у плеча. Как в пятницу на страстной прикладываются православные к плащанице. Собакин поощрительно потрепал его по плечу.
Зал грянул бурным одобрением. Офицеры разомкнулись и гуськом пошли по Бриксову следу. Губа за губой. Капельмейстер, уловив торжественный и, так сказать, религиозный момент, взмахом ладоней перевел оркестр на "Коль славен…".
Бум!
Под
С барабанами, коих в кавалерии нет.
Единственное преимущество пехоты — ба-ра-бан.
Энгельсов пил. При условиях нормальной службы ко времени производства в ротмистрский чин окончательно вырабатывается устойчивость по отношению к спирту. Энгельсов был накануне ротмистрского чина: он мог пить хоть три дня — не пьянея.
Он не был поэтому пьян. Но время ушло. Время утонуло в бокалах, раскромсалось под лязгами ножей. Да и было ли оно, время?
Энгельсов пил. Мгновениями сквозь гул голосов, взрывы труб, сквозь табачный густой дым всплывало в памяти: Ирина, Гагарин, синий и пухлый жандармский полковник. И каждый раз злей и злорадней опрокидывал в горло очередной стакан штаб-ротмистр:
— Вопрос чести? Вы так думаете, господин поручик Гагарин?
Ерунда.
Это ж все — сегодняшнее — с драгуном было. И мысли на дороге, на постели были, стало быть, драгунские. Почти что пехотные мыслишки. Ерунда, стало быть. С гусаром этого не было — и не могло быть! Только вот… Ирина эта, проклятая. Не идет из головы. Мешает.
Энгельсов пил. То есть не Энгельсов. Энгельсова нет. Он ушел в небытие вместе с драгунским мундиром.
Когда штаб-ротмистр подошел в свой черед в общей офицерской цепи приложиться к венгерке, полковник отвел плечо от его губ — назад, и спросил строго:
— Кто именно?
И штаб-ротмистрский язык — сам собой, без понуждения, без мысли, отрапортовал:
— Гусарского ее императорского высочества полка штаб-ротмистр Николаевский.
Шнур, серебряный, завитком, вдвинулся в губы.
— В честь священного имени Его Величества?
— Так точно.
Сказалось все без понуждения, без мысли. Даже, может быть, мысли вопреки. Мысль-то, кажется, была о Полынине. Значит, судьба. Перст Божий, взыскующий милостью. Гусарство. С помпонами и кутасами! Анна на шее…
— Взыскующий, Бог-то? А, отец Матфий?
Поп, полковой, сидевший наискосок, подмигнул дружески уже закраснелым от вина и умиления глазом:
— Пей! Чего ты Бога в рюмку суешь, похабник?!
Говорили речи: свои офицеры, пехотные, штабные, чиновник от губернатора — коллежский советник Лиманский. Никто не слушал. Только когда седой капитан в пехотном мундире вместо приветствия застучал кулаком по столу:
— Почему у всех пуговицы на заду, а у пехоты нет? Как поход или бой, все на нас, на наших плечах выволакивают, а честь — другим!.. У конной полиции — и у той форма красивей. Теперь вот гусары, уланы… саблями по панели… А мы так и ходи замухрыгами…