Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
— Володя!
Безобразов оглянулся удивленно:
— Eh bien? Чего ты?
Трубецкой сказал через силу:
— Богом заклинаю, не играй!
— Что за трагедь! — расхохотался Безобразов. — Чего это на тебя накатило?
Офицеры собрались уже кучкой у двери.
— Фуражки брать? Куда пойдем, Безобразов?
Печать.
Предчувствия никогда не обманывают. Против предчувствия нельзя идти: это все равно что самоубийство. С Безобразовым будет несчастье, непоправимое. Если он будет играть. Седьмой раз. Он сам сказал: роковой, последний.
— Володя!
Но Безобразов уже вышел. Следом за ним, пересмеиваясь, выходили офицеры.
Идти надо было в старый, давно уже упраздненный манеж; там был одно время солдатский театр, чтения устраивали с волшебным фонарем. Низкие окна здания, глубоко — по-манежному — врытого в землю, были поэтому заложены кирпичом и заштукатурены, для темноты. Потом и театр отставили — здание пустовало, заброшенное. Для «кукушки» удобнее место не придумать: свету ни лучика, неоткуда ему взяться, песок — глубокий, как полагается в манежах, шагов, стало быть, не слыхать, и, наконец, есть сцена, на которой не участвующие в игре (а их кроме Трубецкого оказалось четверо) могли расположиться зрителями, без малейшего риска попасть под шальную пулю: в «кукушке» пули поверху не идут.
К манежу пошли не сразу; сначала свернули в обратную сторону, садом, как просто на прогулку. Ночь была темная, звезды тлели хмуро и почему-то ужасно далеко. Трубецкой поймал Безобразова за рукав:
— Володя… Честное слово… Я тебя очень прошу… Не играй… У меня… я прямо, честно скажу: предчувствие.
— Что? — Гусар приостановился и выдернул руку.
— Предчувствие, — совсем задрожавшим голосом сказал Трубецкой. Предчувствия — никогда не обманывают, Володя…
— Ты что — старая баба? — оборвал Безобразов. — Не прикажите ли вам кофейной гущи подать, вы нам о судьбе погадаете… девица Ленорман. Срам! Не лезь ты ко мне с ерундой всякой… под руку.
Он рассердился не на шутку. Но на этот раз Трубецкой никак не мог себя убедить, что Безобразов прав, как всегда. Предчувствие не отходило, оно щемило сердце — с каждым шагом сильнее, властней и неизбывнее.
Замок, висячий, огромный, ржавый, не сразу поддался ключу. Из приоткрывшихся ворот пахнуло холодом и сыростью. Склеп. Могила.
— Осторожнее, господа! Тут порог. Споткнуться — недобрая примета.
Ноги вязли во влажном и глубоком песке. Лучи карманных электрических фонариков — узкие и бледные — ощупывали густую темноту. Манеж казался огромным.
Из мрака под лучом фонаря выперся на секунду двуглавый малеванный черный орел с пучком молний в раскоряченных лапах… Занавес. Сцена. Нащупали лесенку сбоку, поднялись на помост. Сзади, по стене, стоял, обвисая лохмотьями рваных обоев, павильон. Было пыльно и грязно. Мерзость и пустота. Кто-то, смеясь, потянул веревки: занавес, визжа ржавыми блоками, хлопая крашеным холстом, пополз вверх.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под горой…
Офицер тянул веревки и пел. Орла на занавесе
Другому, конечно: жребий вытянул Греков, муж красавицы Акимовой. В этом тоже судьба: Безобразов из-за жены позвал Грекова, а Греков застрелит. Обязательно, потому что жена изменяет Грекову, а кто несчастлив в любви, счастлив в игре. Греков — несчастлив, Безобразов — счастлив. Бетти, потом Акимова. С ума сойти. Нельзя. Никак нельзя допустить.
Грекову завязали глаза.
— Проверить патроны в револьвере.
Трубецкой протянул руку:
— Дай, я.
Патроны в барабане были в комплекте. В полной исправности. Смит-вессон, вороненый, красивый, небольшого калибра. Трубецкой приложил дуло к виску.
Кольнуло холодом — не в висок (в висок отдалось позднее), а в сердце и стрелкой ниже, в пах. Это было неожиданно и странно. И еще неожиданнее: как только отвел дуло, на виске зажглось горячее круглое пятно — след.
Греков пошел, шаркая сослепу ногами по настилу. Светлов и Гендриков поддерживали Грекова за локти. Гендриков пощекотал сотника под мышкой. Греков рассмеялся визгливо:
— Не боюсь, не ревнив.
Несчастлив в любви, счастлив в игре. Его повели на середину манежа.
Трубецкой потянулся к Безобразову. Он знал, что тот не послушает и не может послушать, потому что он сам, Трубецкой, весь как-то обмяк: никакой убедительности и силы. Но ведь одна минута еще — и будет поздно.
— Не играй.
Безобразов выругался коротко и грязно, пристукнул шпорами, крикнул:
— Расходись! — И спрыгнул с подмостков во тьму.
Сразу стало тихо. И — все равно. Когда знаешь, становится все равно.
Тишина тянулась долго и нудно. Ровно, чуть-чуть посапывая простуженным носом, дышал рядом с Трубецким приехавший с фронта есаул. Из манежа, снизу, тянуло могильной сыростью. И не доходило ни звука, как ни напрягал слух Трубецкой.
Потом голос Безобразова крикнул озорно:
— Ку-ку!
И тотчас, коротким и глухим стуком рванул выстрел.
Трубецкой до боли сжал руки. Кончено.
Но голос — тот же… тот же! — отозвался с дальнего края манежа, совсем близко от выстрела, под самым носом у Грекова, мужа — ха-ха! презрительно и спокойно:
— Пудель!
И тотчас из другого угла кукукнул еле слышно, крадучись, корнет граф Гендриков. Выстрел.
Тяжесть скатилась с сердца, как подтаявшая от солнца ледяная глыба. Безобразов, как всегда, — прав, прав, прав. Предчувствие, печать. Влезет же эдакая ерундовина в голову. Старая баба! Смерть! О-го-го! Чувство радости жизни, пьянящее, яркое, как никогда, захватило, подняло, понесло. Трубецкой сбросил ноги с помоста, соскользнул плавно на мягкий, ласковый песок, в манящую прохладную темноту, отбежал к стене, влево, припрыгивая, разминая чуть-чуть затекшие молодые крепкие ноги, прикрыл ладонями рот для гулкости и крикнул: