Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
— Стыдно бросать товарищей? Неудобно, а? Они через десять минут будут лежать на снежку, собакам на корм, а ты — на перине с женой? — Он усмехнулся сухой издевательской улыбкой: — Да, да, я понимаю: выходит вроде предательства.
— Иди, Фунтов! — сказал громко и резко Ухтомский и протянул руку. Прощай, будь здоров.
Фунтов всхлипнул и схватил протянутую руку. Полковник щурился, наблюдая. Ухтомский повернул Фунтова за плечо лицом к выходу со станции. Иди, да не оглядывайся. А то будет как в сказке. Риман одобрительно качнул головой и сказал
— Я говорю: орел! Кончайте перекличку, капитан. Темнеет. Майер откозырял и выкликнул:
— Личность не установлена.
— Я, — отозвался рабочий в заплатанной куртке, тот, которого Риман отобрал последним, в пару Ухтомскому.
— Как? — Риман нахмурился. — Это еще что такое?
— Отказывается назвать себя, — почтительно доложил капитан. — Но я полагал: это не имеет значения, поскольку самая личность налицо.
— Все равно непорядок! — Риман еще туже сдвинул брови и обернулся к рабочему: — Потрудитесь назвать себя.
Рабочий молчал. Риман повторил настойчивей:
— Потрудитесь назваться. Даже Ухтомский назвался.
— Рано, — снова усмехнулся безымянный. — Срок придет — назовусь. Подумал секунду и добавил: — А может, и не назовусь.
Грабов обратил внимание: вместо того чтобы оцепить арестованных, Майер построил полуроту обыкновенным походным порядком, приказав шестерым осужденным примкнуть с левого фланга. Майер точно подсказывал им попытку к побегу, тем более что солнце быстро шло на закат, лес на горизонте уже зачернел и по снежному полю ложились, ширясь, лиловые тени. Убежать, правда, было некуда — местность открытая, и снег очень глубокий, лес далеко… Но ведь даже и умереть на бегу несравнимо не так мучительно, как умереть под расстрелом. Грабов недоумевал, шагая на фланге бывшего своего взвода, почему Майер, во всем берущий пример с Римана, хочет облегчить судьбу приговоренных, и напряженно ждал: вот сейчас Ухтомский свистнет разбойничьим свистом — и все побегут…
И только когда, пройдя с полверсты за железнодорожное полотно, свернули с проселка прямо в поле, в сугробы, двинулись к кладбищу и лица солдат зачернели в быстро падавшей темноте особой, свинцовой угрюмостью, Грабову вспомнился вчерашний день — платформа, штыки, — и ясно, твердо подумалось: Майер хотел побега, не потому что легче будет осужденным, а потому что солдатам будет легче стрелять — по бегущим.
Сумерки ползли, быстро застилая снег. Грабов еще раз оглядел шеренги. И ему стало жутко.
В 15-й роте отбор людей не тот, что для роты Его Величества и вообще первых батальонов. Там каждый человек как сквозь сито процежен: ненадежных там не найдешь. А в четвертом батальоне люди со всячинкой: есть и из мастеровых. А этих как ни муштруй… Ведь было ж — и в Севастополе, и на «Потемкине», и во Владивостоке, и в Кронштадте… Во флоте дисциплина построже гвардейской, а все-таки…
— Полурота, стой! К но-ге!
Голос Майера был сух и четок. Грабов с невольной злостью вспомнил опять: играет под Римана.
— Поручик Грабов.
Грабов пошел, слыша за собой тяжелое и хриплое дыхание солдатской шеренги. Пятнадцать? Не много ли… для полной верности? Лучше застраховаться. Он сузил размах ног, пошел маленькими шажками, с трудом вытаскивая ноги из глубокого снега. Шесть… семь… десять… Обернулся для проверки и в упор за собой увидел — показалось, совсем, совсем близко к лицу, — пристальные, глубоко и широко раскрытые глаза безымянного. Он был виден отчетливо весь, до последней черты, до морщинки на лбу, до малейшей трещинки на помятом, полопавшемся козырьке фуражки. И Грабов понял, что сделал дикую ошибку: на таком расстоянии только офицер не даст по ним промаха. Солдатам с такой дистанции стрелять нельзя. А осталось добрать всего пять шагов.
Он развернул шаг до предела и хотел даже накинуть шестнадцатый шаг, но его остановил окрик Майера:
— Пятнадцать. На месте, Грабов. Арестованные, за мной!
Он пошел к отмеченному Грабовым рубежу. За ним кучкой рабочие. Опять перед глазами поручика встало то же лицо. Теперь самое ненавистное, ненавистней даже тех двух, на платформе. Он отодвинулся, отошел далеко в сторону, в сумрак. Мысль уперлась в одно: лица видны еще. Солдаты не будут стрелять. Проклятая 15-я рота!
— Стрелки, на линию.
Голос Майера был тверд. Но Грабов не поверил. Он вынул револьвер. Темнота падала. В руках капитана забелел платок.
— Завяжите глаза. У кого платка нет — я дам.
Голос, спокойный, ответил:
— Нет, господин офицер. Мы глаз завязывать не будем.
Майер повернулся на голос. Он узнал его. Узнал и Грабов.
— Да… Ваша фамилия? Вы и теперь не скажете?
Человек в заплатанной куртке улыбнулся:
— Теперь — скажу. Фамилия моя Грошиков.
— Нет! — нервно выкрикнул Майер. — Вы мистифицируете опять. Вы нам в насмешку придумали.
— Вам бы Марата или, скажем так, Робеспьера? — медленно ответил рабочий. — Это что! А вот вы, господа хорошие, с Грошиковым и потягайтесь… Между прочим, холодно, кончать пора.
— Завяжите глаза! — повторил упрямо капитан. — Или… повернитесь спиной.
По шеренге осужденных прошел ропот. Кто-то отозвался глухо:
— Жизни в глаза смотрели, так уж смерти и подавно посмотрим.
И опять Грошикова голос, насмешливый:
— Нет уж… Придется вам в наши глаза посмотреть. Или еще подождете до совсем темноты?
Майер стиснул зубы, отступил в сторону и поднял платок. Грабов закрыл глаза.
— Полурота… пли!
Грянул сорванный залп. Сорванный, но все-таки залп. И тотчас — второй. Грабов радостно поднял веки. Пятеро лежали недвижно. Ухтомский бился и кричал что-то, роя головой снег. Над всеми, колыхаясь на кривых слабых ногах, одиноко стоял Грошиков. Он поднял руку и крикнул тихо и грозно:
— А меня что ж?..
— Беглым! — крикнул, забыв о всякой дисциплине, Грабов и поднял револьвер.