Открытый научный семинар: Феномен человека в его эволюции и динамике. 2005-2011
Шрифт:
Полет-спуск вступает в заключительную фазу: Я-поэт входит в плотные слои атмосферы современной ему эпохи: «Словно обмороками затоваривая / Оба неба с их тусклым огнем». Нам уже понятно, что это за два неба: одно — надзвездное небо, а другое — небо эпохи. Насколько легок, невесом был он в надзвездном «небе», настолько плотски- осязаемым становится теперь и «полуобморочное бытие», и его собственная телесность:
И, сознанье свое затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем?
В отличие от оды Шиллера «К радости», где «НАД шатром ночей» «Пьют смиренье каннибалы», Я-поэт в Стихах говорит об угрозе поедания самого себя именно как поэта —
Его возвращение на землю (по меньшей мере) двусемантично:
— своим СЛОВОМ он летит к земле, окликая «шар земной» как «товарищество», во спасение его;
— душою же он возвращается из предсмертного полета «в свой дом», в человеческое тело, чтобы разделить с современниками их общую судьбу.
Носителем обоих смыслов является, в частности, впервые появившийся в тексте перенос, разъявший оксюморонный образ на два стиховых ряда, семантически друг другу противопоставленных: «Для чего ж заготовлена ТАРА / ОБАЯНЬЯ в пространстве пустом». В своей строке сочетание «заготовлена тара» воспринимается как прозаическая реалия, она же, кстати, метонимически может означать земную могилу, яму (у А.С. Пушкина о могилах, заготовленных на утро — «Когда за городом, задумчив, я брожу…»). Следующая же строка — вся! — пронизана воздухом и мотивно продолжает образ пустоты («Протоптали тропу в пустоте» <4>), лирически соседствуя со стихотворением «Заблудился я в небе…», словно комментарием: «Облака — обаянья борцы». В результате «тара» как реалия эпохи метафоризируется, завершая в Стихах образ могилы: сначала как земной (Неизвестного солдата в Париже), но символической и потому — «знаменитой»; затем — воздушной, она же — «воздушная яма», что «влечет» поэтов как «промер»; так что образ «тара обаянья» синонимичен глаголу «влечет». Таковой «тары» в воздухе заготовлено достаточно, и никто оттуда обратно «в свой дом» не мчится (разве что в поэтическом полете Я). Ср. с монологом Гамлета: «Той неведомой страны, из которой рожденный … Не возвращается». — Дословно.
На переосмыслении реалий эпохи в духовном аспекте («тара, но — Обаянья») по сути строится весь фрагмент <7> («Ясность ясеневая, зоркость яворовая…»): не Союз, а «нам союзно лишь то»; «не провал, а промер»; «прожиточный», но «воздух». Однако в связи со спуском на землю происходит и встречный процесс утраты прежней духовности (из текста Я-поэта):
мыслью пенится это варево
чепчик счастья свою голову ем
звездным рубчиком звездного табора
доброй ночи; поет хорошо хор ночной мачеха… Ночь
В «звездном таборе» получает завершение мотив звезд. У безличного повествователя («эти звезды изветливы») и Мы-современников («созвездий шатры… убийства жиры») этот мотив представлен негативно и в обоих случаях (в отличие от всечеловеческого «звездного рубчика» в слове Я-поэта) — в актуальном настоящем, в которое теперь и вернулся Я-поэт. Казалось бы, современная эпоха окончательно обесценила духовный смысл его полета.
***
Хоружий С.С.: Один вопрос здесь: значит, по негативным и позитивным коннотациям можно различить разные «Я»?
Черашняя Д.И.: Да, конечно.
***
Однако для самого поэта возвращение — не сдача позиций. Обратимся к строфическому повтору во фрагменте <7> вопроса, аналогичного началу фрагмента <6>:
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
и
Для чего ж заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Если белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчатся в свой дом?
В первом случае это вопрос о судьбах человечества, во втором —
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом…
— Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья — с гурьбой и гуртом —
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рожден в ночь с второго на третье
Января — в девяносто одном
Ненадежном году — и столетья
Окружают меня огнем.
Я-человек. Мы видим здесь концентрацию знаков человеческой телесности в ее предельной напряженности: «Наливаются кровью аорты»; «И в кулак зажимая истертый»; «Обескровленным ртом». Эти знаки не метафорически и не гротескно, как во фрагменте <7>, а, можно сказать, физиологически выражают состояние людской массы, в общих рядах которой находится и лирический герой Стихов (в своей человеческой ипостаси). На первый взгляд, его ощущения совпадают с ощущениями массы людей («аорты» — во мн. числе; его
«шепчу» — часть общего «шепотка», и повторяет он то же, что и все: «Я рожден»). Но он и выделен из всех: их голоса включаются в его текст в форме прямой речи, тогда как собственное слово «Я рожден» не выделено, и этим отличие героя не исчерпывается.
Утратив в процессе своей трансформации значение счета и всякой упорядоченности мира («табор», «с гурьбой и гуртом»), ЧИСЛО приобретает смысл конкретных дат рождения конкретных людей и лирического Я среди них. Но, в отличие от других (объектных) Я, герой называет полную дату своего рождения, совпадающую с днем рождения биографического автора («со второго на третье января» по старому стилю), а также иначе вводит «год» своего рождения («в девяносто одном», а не первом). Точность дня и двузначность года расширяют его разговор о себе до масштабов поколения, от которого на земле никого не остается, меж тем как в 1930-е годы поколение «ненадежных» девяностых достигло возраста своего акме. Снова Я говорит за всех, на сей раз — вместе со своими «соузниками» и за них.
Число переносов здесь удваивается, нарушая стройность и плавность речи, привнося сбои, словно это внешние симптомы перебоев дыхания, за-дыхания и добирания воздуха. Читатель оказывается ритмически втянутым в самый момент приближения героя к последнему часу («сей-час»). Но это же и момент последнего сказанного им слова — в самой ткани Стихов, когда «после двух или трех задыханий» происходит «выпрямительный вздох» — и вот уже «столетья / Окружают меня огнем».
Задержим внимание на том, чт'o именно «звучит по рядам шепотком». Трижды повторяется слово «рожден». Каждый в отдельности говорит о себе не «родился», а «рожден». Но это ведь не одно и то же! На какой «поверке» и кого вообще может заинтересовать, что человек (солдат или зэка) рожден, а не родился? Между тем «рожден» несет в себе гораздо большую информацию, чем дата рождения (к тому же — «истертая»). Это память о тех, КЕМ рожден, ЧЕЙ ты, КТО тебя родил. (Ср. с вопросом Фаринаты в «Божественной Комедии»: «Кто были твои предки?»). Здесь выражается последняя связь обреченных смерти — с жизнью. Потому и «шепотком» (какая же это поверка — «шепотком»?), что каждый «шепчет» себе то, чего он не смеет забыть. Не пере-КЛИЧ-ка, а перешептывание. Не военная и не лагерная поверка, хотя семантически надстроенная НАД ними, а человеческая, мандельштамовская. «Рожден» — последняя память рода, когда уже и «год рождения», зажатый в кулаке, «истерт» как «ненадежный», и отнято имя («гуртом» гонят клейменый скот на убой).