Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Шрифт:
Фраза из небольшой записки Галлимару полностью звучала так:
«Я даю ей полные права и обязываю замещать меня за границей в неограниченных пределах вплоть до забвения моего собственного существования» (там же).
Забвение существования было вызвано, разумеется, опасениями Пастернака за содержание деликатной переписки.
В письме же к Фельтринелли 6 февраля 1957 года Пастернак еще не догадывался, какой клубок противоречий он начинает закручивать.
«Я сам, – писал он, – отяготил Вас заботами по пункту 4 договора и обязал Вас заниматься переводами на другие языки. Недавно у меня появились новые близкие друзья во Франции, которые согласны работать вместе со мной и связаны с лучшими
В этой части письма пока все четко и недвусмысленно. Пастернак готов «обеспечить (...) любое вознаграждение» за изменение 2-й статьи договора. Но уже в следующей фразе он переводит разговор в неюридический, любительский план:
«Если Вы не хотите освободиться от контроля за изданием романа во Франции (почему „контроля“, а не „права“? – терминология гуляет и выносит Пастернака за договорные рамки. – Ив. Т.), по крайней мере, переговорите с М-м де Пруайяр, М-ль Элен Пельтье, г-дами Мишелем Окутюрье и Мартинесом как с переводчиками, в которых Вы нуждаетесь в соответствии со статьей 4».
Но в статье 4 не упоминались никакие имена конкретных переводчиков, так что представления о «нужде» у автора и издателя как ни в чем не бывало расходились.
«Договоритесь с ними, – указывает Пастернак. – Я прошу Вас исполнить это как мое настоятельное желание».
Что, увы, только желанием и осталось.
Эту психологическую ситуацию Жаклин комментирует следующим образом:
«Читатель заметит несоответствие уровней (невольное следствие автоцензуры) трех определений моей роли: один, объяснительный, в наших разговорах в Переделкине, в письмах к Элен и мне – это необходимость устроить публикацию не только французского перевода, но и оригинального текста романа; другой, намекающий на то же самое, – в письме к Гастону Галлимару; и третий, ограничивающий мою роль только как представительницы Пастернака в литературных делах в Париже, – к Фельтринелли. Об этом несоответствии надо помнить тому, кто захочет понять некоторые места, мучительные, граничащие с отчаянием в (...) письмах, где говорится об отравленных отношениях Пастернака и моих с итальянским издателем» (Письма к де Пруайяр, с. 132—133).
Конечно, «автоцензура», о которой говорит Жаклин, во многом повинна. Пастернак не мог предать бумаге четкое и ясное изложение своих намерений. Но только ли из-за автоцензуры? Жаклин права, говоря, что Пастернак испытывал «огромное уважение» к Фельтринелли «за то, что наперекор и вопреки всему издал полный текст романа, не уступив шантажу Суркова и других».
Но все-таки госпожа де Пруайяр щадит память поэта. Достаточно положить рядом тайные письма Бориса Леонидовича и открытые, как многое прояснится.
Характерной особенностью пастернаковского изложения мысли была особая куртуазная витиеватость, та смесь выспренности и канцелярита, которая иногда, против воли автора, превращала его фразы в пародию.
Вступать в деловые отношения с издателем (да еще и при нелегальной переписке) с размытыми формулировками – значит заведомо обречь своего корреспондента на двусмысленное толкование договора.
Пастернак не был способен обидеть Фельтринелли и вообще воспринимал его не как расчетливого издателя, учуявшего добычу, но как доброжелателя и спасителя. Вместо того чтобы осознать себя абсолютно равной и требовательной стороной в договоре, Борис Леонидович напрасно ощущал себя просителем. И хищный Фельтринелли быстро понял, что имеет дело со стороной податливой.
Но, как говаривал Владимир Набоков, «нет больших жохов, чем среди так называемых
Все так и получилось.
В этих сложных обстоятельствах Жаклин де Пруайяр предстояло организовать русское издание романа – так, чтобы у Фельтринелли не возникло возражений.
«Нас (с мужем. – Ив. Т.) предупредили, что мы имеем дело с членом компартии, а не просто с издателем. Я очень скоро почувствовала неловкость, натолкнувшись на двусмысленное поведение Фельтринелли. Он тоже понял, что я не питаю к нему полного доверия. Я жаловалась на это Пастернаку. Вероятно, Фельтринелли так и не догадался, что мое недоверие к нему объяснялось не личными соображениями, а нравственно-политическими мотивами» (там же, с. 133).
В биографиях Пастернака правота позиции Жаклин де Пруайяр никем не подвергается сомнению. Облеченная доверием самого Бориса Леонидовича, она под пером исследователей априори предстает непогрешимой.
Трудно, однако, сказать, насколько принадлежность Фельтринелли к компартии и впрямь казалась Жаклин фундаментальной причиной их разногласий («с Фельтринелли, – вспоминает она, – не нужны были белые перчатки»), а насколько это стало позднейшей интерпретацией нелюбви к ней миланского издателя. Многое станет понятно, если мы посмотрим на шаги де Пруайяр не со стороны пастернаковских друзей и биографов, а более отстраненно.
Но для этого должен наступить 1958 год.
А пока что 18 августа 1957 (когда не было еще самого первого – итальянского издания, когда даже московское издание официально еще не отклонено) президент Конгресса за Свободу культуры Николай Набоков (двоюродный брат писателя Владимира Набокова) обратился в парижское издательство «Галлимар» и предложил оплатить «некоммерческий» тираж русского издания «Живаго» в 1000 экземпляров – для библиотек. Цель – дать Нобелевскому комитету юридическую возможность рассмотреть кандидатуру Пастернака. Из этой затеи ничего не вышло, но замысел (в лице Николая Набокова) выбился на поверхность. Дело в том, что набоковский шаг не был его личной инициативой: он поступал как крупный функционер ЦРУ, на чьи средства существовал Конгресс.
В русской истории Набоковых много. Один был комендантом Петропавловской крепости в Петербурге и содержал там супостата Достоевского, другой стал министром юстиции, третий – специалист по уголовному праву, кадет, общественный деятель, убитый в Берлине пулей русского эмигранта. Сын убитого – писатель Владимир Набоков.
Композитора Набокова в начале 50-х знали гораздо лучше, чем его прославленных ныне родственников.
Николай Дмитриевич (1903—1978) – яркая фигура в американской и европейской культурной истории. Не было в послевоенные десятилетия такого крупного музыкального форума, где он не сыграл бы ключевую и существенную роль. Но прежде, чем стать видным культурным администратором и организатором, он прошел собственно композиторский путь.
Николай Набоков – тех же корней, что и его кузен-писатель. У них общий дед Дмитрий Николаевич – министр юстиции в царствование Александра Второго и Александра Третьего; общая бабушка – Мария Фердинандовна, урожденная Корф. Отцом будущего композитора был Дмитрий Дмитриевич Набоков, женившийся на Лидии Эдуардовне Фальц-Фейн, в чьей усадьбе Любча (близ Новогрудка, Минская губерния) прошла половина детских лет Николая. Родители скоро разошлись, и воспитывать мальчика матери помогал отчим Николай Федорович фон Пёкер (дядя Коло), соседский помещик, в имение Покровское к которому Николай с трехлетнего возраста приезжал, как домой. Именно в Покровском он и пристрастился к музицированию на старом угловатом рояле. Рояль был не прост: его, по преданию, благословил сам Чайковский.