Отряды в степи(Повесть)
Шрифт:
— Здорово, Ока!
— Семен! Здравствуй! — обрадовался Ока.
— Давно с фронта?
— Да уж порядочно.
— А я — нынче ночью.
— Как добрался?
— Да нелегко, Ока. Сам знаешь: мешочников — туча, а у меня с собой седло, валенки, винтовка, мешок с едой, только коня не хватает. Залез в Минске в поезд, доехал до Бахмача. В Бахмаче дальше — ни тпру ни ну. Пешком пришел в Конотоп. От Конотопа добирались несколько суток. Сами воду на паровоз доливали, собирали топливо. Через Воронеж, Царицын насилу доехали. А ты, Ока?
Ока, в потрепанной форме казачьего урядника, подтянутый, гибкий,
— Вот так и прибежал, — кося хитрым глазом, закончил Городовиков свой рассказ.
…Они познакомились еще до войны, когда Семен вернулся домой, отслужил действительную. Вечером Буденный решил людей посмотреть и себя показать. Взял гармонь и пошел в харчевню — знакомых встретить, узнать станичные новости. Заказал чайку, поиграл на гармони для своего удовольствия, ловя восхищенные взгляды.
Увидел, калмык-казак бродит между столами, не найдет себе места. Поманил пальцем: «Садись, казаче!» Усадил за свой стол. Казак сел с некоторой опаской: драгуны с казаками не дружили.
— Ты кто такой, а? — спросил Семен.
— Ока Городовиков. Живу на хуторе, вернулся со службы, — ответил, смелея, казак. Волосы у него были черные, жесткие, подстрижены коротко, усики маленькие, похожи на щетку.
— Я тоже вернулся со службы. Буденный, — отрекомендовался Семен. Он отложил гармонь, завязался шуточный разговор, на шутки Буденный был мастак. — Ну, лихой рубака, а где ж твои шпоры?
Буденный звякнул драгунскими шпорами под столом. К его удивлению, Ока не остался в долгу — скороговорочкой осадил:
— Но-но, ты полегче! Я без шпор на маневрах скольких драгун с коня стащил за ногу.
— Ого, ты, выходит, бедовый, Ока!
Семен похвалил драгун, Ока — казаков. Спорить вдруг перестали, разговор зашел о еде, о начальстве. Тут уж не было предмета для спора: обворовывали солдат и драгунские и казачьи офицеры и кормили плохо и тут и там. Драгун и казак на этом сошлись — оба ругали царскую службу.
— А придешь после службы домой — и дома нет ни черта, кроме пустой хаты. За хату налог плати, за корову— налог, за курицу — налог, за печную трубу — и за нее тоже налог… Проклятые атаманы!
Вскоре надоело ругать мироедов: стоит ли портить праздник? Семен запел — песен и прибауток у него был неистощимый запас. Растянул гармонь, тряхнул плясовую — Ока пошел в пляс. Семен одобрил — плясал Городовиков хорошо. А как
Расстались Семен с Окой поздно вечером, пообещав встретиться в другое воскресенье. Так завязалась их дружба…
И сейчас они шли рука об руку — драгун с казаком калмыком, беседовали на холодном ветру о самом заветном, о том, что было у каждого на душе.
— Мы за Лениным пойдем. За большевиками. Ленин говорит: надо отобрать у помещиков землю. Мы с тобой кто? Бедняки… А у кого наша земля? У коннозаводчиков. У купцов. У богатеев казаков. Ты нынче вечером, Ока, приходи.
— Приду.
— Всех, кто с нами, с собой забирай.
— Всех приведу, — пообещал Ока и пошел, поеживаясь от задувавшего с Маныча свирепого ветра.
Семен посмотрел Оке вслед: невелик, а сбит плотно. Крепко идет по земле на своих кавалерийских ногах. «И судьбы у нас будто сходные, — подумал Семен, — хотя я русский, Ока — калмык».
— Покушай, Сема, поди, проголодался, — сказала мать, поставив на стол глиняную чашку со щами.
Меланья Никитична села, положив на стол натруженные смуглые руки, стала смотреть, как сын ест. Сколько ночей не спала, все прислушивалась, как ветер громыхает в трубе да воет за Манычем, выходила на улицу, стараясь не разбудить мужа Михаила Ивановича, вглядывалась в беспокойное небо, по которому бежали черные тучи. Все думала: придется ли еще повидаться? Вернется ли Сема живым? Он — любимый. Вырастила четырех сыновей — Емельяна, Дениса, Леньку, Семена; трех дочерей… Сема — любимый. Рос озорником. Подумать только, до чего раз добаловался: свалился в колодец, чуть не захлебнулся. Как сказали ей, Сема тонет, сердце зашлось, казалось бы, жизни не пожалела, отдала бы, чтобы Семочка был жив. А вытащили его, мокрого, — за хворостину взялась. И даже, кажется, отстегала. Чтобы неповадно было баловаться с колодцем…
Семен ел и поглядывал на мать ласковыми, любящими глазами. Ел сосредоточенно, по-солдатски ценя еду, подбирая крошки в ладонь — чтобы ни одна не пропала. Он-то знал: хлеб нелегко достается. «Эх, мама, мама! Хоть ты и хлестала, бывало, хворостиной, но всегда любила меня. Глаза у тебя добрые-добрые, а много уже седины в волосах и морщин немало — жизнь твоя нелегкая…»
Да, нелегко воспитывать ребятишек, не имея земли, скитаясь с хутора на хутор, из станицы в станицу — даже с Дона они всей семьей уходили в поисках счастья. Но и в других местах счастья Буденные не нашли. Воротились обратно. А отец, Михаил Иванович, тот всю жизнь искал правду. Правду против богатеев, купцов, атаманов, да так ее и не нашел, хотя и ходил представителем бедноты чуть не до самого Петербурга.
А вот и жена Семена, Надежда, кутается в платок, глаза блестят: счастливая, что мужа дождалась, могла бы и не дождаться. «Война ведь…» — подумала.
— Нынче вечером, — сказал Семен, — гости к нам будут.
Распахнулась дверь, вбежал замерзший Филипп, доложил:
— Все придут. И Никифоров, и братья Сорокины, и Долгополов, Лобиков и Сердечный, и Николай Кирсанович Баранников, Иванов Иван Васильевич, и Алексей Пантелеевич Безуглов… — Филипп скинул шинель, потер захолодевшие руки, просящим взглядом уставился на Семена: — Ну, как же тебя, Семен Михайлович, твои «Георгии» от расстрела спасли?