Отверзи ми двери
Шрифт:
– А пусть обратно едет, - буркнул Иван.
– В другой раз за три дня чтоб сообщал.
– Не гуманно, - сказал Митя, - да и не по-русски, тут без физических мер воздействия не обойдешься.
– Ну что ж, - Люба высвободила руку, щелкнула выключателем - теперь только на столе горела лампа, - будем считать, что в университет вы кое-как поступили, прошли конкурс. Но ведь еще надо диплом защитить... Тут как раз танго кончилось, джаз взревел.
Она вышла на середину комнаты, одно движение - молния дзинькнула, платье распахнулось - на ней
Кира не только глаза - и рот раскрыла.
– Огня!
– закричал Митя, он хотел зажечь верхний свет, Люба перехватила его руку.
– Как ты думаешь, Иван, может мне подождать сматываться, лучше со своей деятельностью завяжу? Лев Ильич прав - вот она абсолютная истина, - он говорил хрипло, задыхаясь.
Иван как бы споткнулся, будто сломалось в нем что-то, бросил Киру. Все теперь глядели на Любу, не отрываясь.
– Нда, - выговорил Митя, - есть женщины в русских селеньях, - он перехватил Любину руку повыше, другой рукой обнял ее за спину... Она развернулась и свободной рукой ударила его по лицу.
Лев Ильич встал и пошел на кухню.
В комнате начался шум, ревел магнитофон, потом музыка оборвалась, еще погалдели и вывалились в коридор.
Люба уже в пальто, наброшенном на плечи, под ним незастегнутое платье, заглянула в кухню.
– Я тебе этого, Лева, никогда не прощу, - сказала она. И дверь хлопнула...
– Они на аэродром поехали, в Шереметьево, - сказал входя Костя.
– Наверно, будут Валерия провожать... Как вы с ней живете? Отойти нужно - так только хуже... А Иван этот кто такой?
Лев Ильич не ответил, пошел в комнату, принес бутыль с вином, налил себе и Косте по большому стакану, выпил, сразу еще налил, отхлебнул и снова стал пить с жадностью, пока в голове не зашумело. Он заставил себя допить до конца.
– Надо ж так, - Лев Ильич наконец поставил стакан на стол.
– Я как открыл сегодня глаза - вас увидел. И целый день вы передо мной. Какой черт нас связал веревочкой?
– Поверили, стало быть?
– Как?
– не понял Лев Ильич.
– Во что поверил?
– То вы все про Бога выспрашивали - абстракция это для вас, разумеется, а уж когда про черта вспомнили - значит дело пошло всерьез.
– Это в какого - пакостного, тьфу!
– с рогами, с копытами?
– Пустяки какие, - отмахнулся Костя, - это что, тут по-страшней бывает.
– А это представление - ну, только что было, - не то еще, значит?
– Опять пустяки - бабьи шалости, одна литература, к тому ж невысокого разбора. Сами и виноваты.
– Неуж похлеще видывали?
– Да вы про что?
– Все про того же, - который с рогами-копытами.
– Приходил, - тихо сказал Костя.
– Только не такой, как вы думаете, - он глядел прямо в глаза Льву Ильичу, что-то такое страшное пролетело меж ними, бесформенная черная пустота открылась Льву Ильичу на мгновение, пахнуло холодом, сыростью. У него руки
А ведь и правда, подумал Лев Ильич, что ж он не защитил ее, не прекратил безобразие, мерзость эту - он же муж, хозяин дома, отомстить, значит, хотел? Она ведь потому и гуляла, что была дома, что он был рядом, всегда знала, что он поймет, что бы не случилось, поймет, а тут... Нет, это не литература, не шалость...
– Понял, - усмехнулся Костя, - оно и есть начало премудрости - страх Господень.
У Льва Ильича дрожали руки, никак не мог зажечь спичку.
– Так вот они, господа русские интеллигенты и проявляются, - говорил Костя.
– Сначала натворят, сделают мелкую пакость, а потом начинают страдать, а уж страдание неимоверное, будто произошло что-то, и правда, космическое. Иной раз, действительно, приходит в голову, Бог придумал Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел - уж не позабудет!
– до чего никакое животное не дойдет - и не от темперамента, не от чувств, эмоций, а от душевного извращения.
– Бедная Россия, - сказал Лев Ильич, он начал в себя приходить, ему теперь жарко стало, - евреи ее ненавидят, русские презирают, христиане считают дьявольским наваждением - страшным уроком человечеству...
– Что ж, в этом высшая справедливость. Не человеческая, конечно, когда считают, что за подвиг тут же тебе и награда положена, причем в точном соответствии с потерями, как в дурацких физических законах. Высшая, провиденциальная, которую человек, может, когда-то и научится понимать. А национальное - это все то же самое мирское, поверхностное, душевное, в лучшем случае - но никак не высшее. А потому от него нужно отрешиться, навсегда отказаться - выбросить, это всего лишь к земле тянет.
– Этого я никак не пойму, - печально сказал Лев Ильич, - да и как понять, что то слово... что не Бог со мной говорит, а Он иной раз ко мне так вот и обращается, я слышал...
– он сам смутился такой откровенности.
– Что ж и это меня к земле тянет?
– Он же с вами не по-русски говорит, - засмеялся Костя, - не по-еврейски.
– А как же?
– удивился Лев Ильич.
– Я сегодня слышал, ну может, не по-русски - по-церковно-славянски...
– Почему тогда вы услышали, а Митя или этот ваш Иван - они ничего не поняли? Как же так - не задумывались?
– Магнитофон ревел, - сказал Лев Ильич, - они и не расслышали. Мне он тоже все другие голоса заглушил. Бог, видно, не может перекричать такую технику. Или не хочет?..
– И он представил себе машину, такси, летящую сейчас по ночному шоссе, мокрый снег из-под колес, рев самолетов за окном ресторана, мокрые пьяные губы в Митиной бороде, широкую спину Ивана... "Отомстил, значит, подумал Лев Ильич, кому только отомстил?.." Не было у него сейчас сил что-то делать, кидаться следом и что потеряно навсегда, пытаться разыскать - сгорело в нем все давно. И опять холодом пахнуло, как из старого погреба, где одна сырость и мыши.