Ответ «Москвитянину»
Шрифт:
Приступая к статье г. Белинского, критик «Москвитянина» почел нужным отрекомендовать его публике не только со стороны его литературной деятельности, но и со стороны характера. «Г. Белинский (говорит он) составляет совершенную противоположность г. Никитенко. Он почти никогда не является самим собою и редко пишет по свободному внушению. Вовсе не чуждый эстетического чувства (чему, доказательством служат особенно прежние статьи его), он как будто пренебрегает им и, обладая собственным капиталом, постоянно живет в долг. С тех пор как он явился на поприще критики, он был всегда под влиянием чужой мысли. Несчастная восприимчивость, способность понимать легко и поверхностно, отрекаться скоро и решительно от вчерашнего образа мыслей, увлекаться новизною и доводить ее до крайностей, держала его в какой-то постоянной тревоге, которая обратилась, наконец, в нормальное состояние и помешала развитию его способностей». Незнаем, из какого источника почерпнул критик «Москвитянина» эти любопытные сведения о г. Белинском, но только не из его сочинений; всего вероятнее, что из сплетен, развозимых заезжими посетителями, о которых он упоминает в начале своей статьи. Оттого и суждение его о г. Белинском не имеет ничего общего с литературным отзывом. Если бы он обратился к настоящему источнику, то есть к статьям г. Белинского, то едва ли бы нашел там подтверждение тому, что говорит он о нем. Поверить ему, так во всей литературной деятельности г. Белинского нет никакого единства, что сегодня он говорит одно, завтра другое! Это едва ли справедливо. По крайней мере г. Белинскому не раз случалось читать на себя нападки своих противников за излишнее постоянство в главных пунктах его убеждений касательно многих предметов. Вот уж сколько, например, времени, как он говорит о славянофилах одно и то же и может положительно ручаться за себя, что никогда не изменится в этом отношении. Он глубоко убежден, что критик «Москвитянина» человек вполне самостоятельный и родился уже готовым славянофилом, а не сделался им вследствие несчастной восприимчивости и таковой же способности понимать легко и поверхностно, и что ничто не помешало развитию его способностей, с таким блеском обнаруженных им при защите славянофильства. Да, г. Белинский охотно уступает ему и самобытность и глубокость понимания, особенно предметов, недоступных разумению других, например, того, что Гоголь сделался живописцем пошлости вследствие личной потребности внутреннего очищения; словом, г. Белинский охотно уступает своему противнику все, что он у него отнял; но, к величайшему своею прискорбию, взамен этого никак не может признать в нем того,
24
Замечательная автохарактеристика Белинского. О цензурных искажениях в этой части текста см. в вводной заметке.
Доселе их образ мыслей проглядывает только в симпатиях и антипатиях к тем или другим литературным произведениям и лицам. Кроме того, они беспрестанно противоречат самим себе, так что можно подумать, что у них столько же мнений, сколько и лиц. Можно указать на выходки, разбросанные там и сям, против европеизма, цивилизации, необходимости образования и грамотности для простого народа, против реформы Петра Великого, современных нравов, какие-то темные намеки, что русскому обществу надо воротиться назад и снова начать свое самобытное развитие с той эпохи, на которой оно было прервано, надо сблизиться с народом, который будто бы сохранил в чистоте древние славянские нравы и нисколько не изменился в продолжение веков. Все это, может быть, и заслуживает по крайней мере быть выслушанным; но для этого сперва должно быть высказанным. Г. Белинский в статье своей, в первой книжке «Современника», сказал, что явление славянофильства есть факт, замечательный до известной степени, как протест против безусловной подражательности и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии. В подобном отзыве не могло быть ничего оскорбительного для гг. славянофилов. Напротив, он давал им удобный случай объясниться с своими противниками, изложив им свое учение и показав им, в чем и где именно они понимают его неверно. Но гг. славянофилы поступили иначе. Как люди, не привыкшие к благосклонным о себе отзывам со стороны не принадлежащих к ним литературных партий, они до того обрадовались отзыву г. Белинского, что начали смотреть на всех своих противников, как на разбитое впрах войско, а на себя – как на великих победителей. Вот что называется – не давши сражения, торжествовать победу! Вместо того чтобы объяснить свой образ мыслей, они с ожесточением начали нападать на чужие мнения. Скажите, легко ли после этого судить верно о таком образе мыслей?
Давно уже замечена за гг. славянофилами замашка – основывать важность своего учения на таких фактах, которые или вовсе не существуют, или доказывают совсем противное. Мы сейчас представим доказательство этого из статьи г. М… З… К…, где между прочим выдается за несомненную истину, будто бы «на красноречивый голос Мицкевича взоры многих, в том числе и Жоржа Санда, обратились к славянскому миру, который понят ими как мир общины, и обратились не с одним любопытством, а с каким-то участием и ожиданием». Эта оригинальная выходка снабжена выноскою, в которой говорится об известном сочинении Жоржа Санда – «Жишка» или «Зишка». Все это, по мнению критика «Москвитянина», значит ни больше ни меньше, как то, что Европа ужасно как занята так называемым славянским вопросом; а по нашему мнению, все это ровно ничего не значит. Если Санд избрала предметом своего сочинения гусситскую войну, это могло произойти без всякого отношения к важности или неважности славянского вопроса, а напротив, именно оттого, что гусситская война – событие чисто европейское, западное, католическое; славянского тут только национальное происхождение действователей да бесплодный для них исход героической, впрочем, борьбы. Когда дело реформы взяло на себя германское племя, реформа восторжествовала над католицизмом. Что касается до Мицкевича, его действительно красноречивый, хотя и сумасбродный, голос точно обратил к себе на некоторое время внимание парижан, жадных до новостей; но к славянскому вопросу все-таки не возбудил никакого участия. Известно, что французское правительство принуждено было запретить Мицкевичу публичные чтения, но не за их направление, нисколько не опасное для него, а чтобы прекратить сцены, не согласные с общественным приличием. {25} Надо сказать, что в Париже есть некто г. Товьянский, выдающий себя за пророка и чудотворца, который призван, когда настанет время, устроить к лучшему дела сего мира. Мицкевич уверовал в этого шарлатана, что доказывает, что у него натура страстная и увлекающаяся, воображение пылкое и наклонное к мистицизму, но голова слабая. Отсюда учение его носит название мессианизма или товьянизма, и ему следуют несколько десятков человек из поляков. Когда раз на лекции Мицкевич в фанатическом вдохновении спрашивал своих слушателей, верят ли они новому мессии, какая-то восторженная женщина бросилась к его ногам, рыдая и восклицая: верю, учитель! Вот случай, по которому прекращены лекции Мицкевича, и о них теперь вовсе забыли в Париже. Вообще в Европе мало заботятся о чужих вопросах и чужих делах, потому что у всех много своих и все заняты ими. Это особенно относится к французам; для них все другие страны существуют только по отношению к Франции. Может быть, поэтому в их журналах можно находить более или менее верные известия только об Англии, Испании и Италии: они к ним ближе и больше связаны с ними политически. Говорят в Париже и о России, но отнюдь не потому, что это славянская земля, а потому, что это великое и могущественное государство, с огромным влиянием в сфере европейской политики.
25
Адам Мицкевич с 1840 года читал в College de France лекции а славянских литературах. Правительство Гизо удалило из Парижа польского поэта под видом отпуска. Мицкевич был связан с подпольным освободительным движением поляков. Однако, склонный к мистицизму, Мицкевич в одной из лекций, летом 1844 года, развивал теорию о мессианизме поляков, о том, что они богом избраны для обновления христианства и пр. Именно эту сторону дела и подчеркивает Белинский, касаясь Мицкевича в своем споре с славянофилами.
И вот на каких фактах славянофилы основывают важность своего учения! Но вот еще пример, как трудно, как невозможно понимать их. Г. Кавелин сказал, что на новгородском вече «дела решались не по большинству голосов, не единогласно, а как-то неопределенно, сообща». Эти слова объясняются целым взглядом г. Кавелина на новгородскую общину, как чуждую всякого прочного основания и потому не способную развиться ни в какую государственную форму. Г. М… З… К… возражает на это, что в Новгороде было двоевластие и что идеал новгородского быта можно определить, как согласие князя с вече. Этим он хочет указать на особенности славянского общинного начала, составляющего краеугольный камень славянофильства. Но из его слов видно, что особенного и оригинального в этом быте ничего не было, что он отзывается карикатурою на нынешние конституционные монархии, основа которых – двоевластие, а идеал – согласие короля с палатою. Критик «Москвитянина» прибавляет, что редкие минуты этого согласия князя с вече представляют апогей новгородского быта, но признается, что оно осуществлялось только иногда, и то не надолго. Что ж тут было особенно любовного, согласного, общинного по любимому выражению славянофилов? В возражение на слова господина Кавелина критик
А между тем общинный быт славянских племен – краеугольный камень славянофильства; по крайней мере он не сходит у них с языка, и ему назначили они свидетельствовать в пользу любовности, как общественной стихии, отличающей славянские племена от всех других. Но не значит ли это – основывать свое учение именно на тех фактах, которые особенно противоречат ему? Как же вы хотите, чтобы такое учение понимали и чтобы, говоря о нем, не впадали в противоречия? И потому г. Белинский охотно признает, ч-то он изложил основания славянофильства неверно и противоречиво и не будет защищаться от возражений своего противника по этому вопросу, тем более что эти возражения не подвинули его, г. Белинского, ни на шаг вперед по части понимания славянофильства, а напротив, повергли его еще в большее прежнего недоразумение насчет этого таинственного учения. Он не станет спорить с гг. славянофилами даже и в таком случае, если они скажут ему, что он ошибся и впал в противоречие, назвавши славянофильство заслуживающим внимания и имеющим какой-нибудь смысл явлением, но охотно согласится с ним и в этом, по личной потребности внутреннего очищения… Да и как спорить с славянофилами о чем бы то ни было, возражать им против чего бы то ни было или защищаться против них в чем бы то ни было, когда они, как кажется, окончательно порешили, что их учение несомненнее самой несомненной книги восточных народов, что все несогласное с ним есть оскорбление истины и нравственного чувства? Просим наших читателей вспомнить, что наговорил критик «Москвитянина» на натуральную школу; нашел ли он в ней хоть что-нибудь хорошее, что находят в ней иногда, хотя и не искренно, а ради приличия, даже риторические враги ее? Еще раз: как спорить с людьми, которым, во что бы то ни стало, нужно оправдать свою систему и которые поэтому не уважают даже фактов? Г. Белинский, например, сказал: «Известно, что в глазах Карамзина Иоанн III был выше Петра Великого, а допетровская Русь лучше России новой: вот источник славянофильства». Говоря так, он имел в виду не одну историю Карамзина, но и рукописный его обзор древней и новой истории России, известный многим. {26} Критик «Москвитянина», выписывая из VI тома истории Карамзина параллель между Иоанном III и Петром Великим, сам соглашается, что здесь действительно проглядывает предпочтение в пользу Иоанна; а потом как-то выводит, что г. Белинский взвел на Карамзина небылицу.
26
Белинский имеет в виду записку Н. М. Карамзина «О древней и новой России», поданную Александру I в 1810 году. Записка была составлена в ультрамонархическом тоне.
Мы ответили критику «Москвитянина» на все три его обвинительные против «Современника» пункта. Читатели видели, как важны и действительны противоречия между статьею г. Никитенко и статьею г. Белинского, равно как и помещаемыми в нашем журнале произведениями натуральной школы. Что касается до второго пункта, то есть до односторонности и Тесноты образа мыслей «Современника», – ясно как день, что они заключаются в нашем несогласии с основаниями славянофильства, в том, что мы никак не можем принять за аксиому предположения, – будто европейский быт ложен своим основанием отрицания крайностей, – что мы не можем отделить Гоголя от натуральной школы иначе, как только на основании неоспоримого превосходства его таланта, а отнюдь не на том темном и непонятном для нас основании, будто он сделался живописцем пошлости по личному требованию внутреннего очищения, – что мы не можем ненавидеть и преследовать натуральную школу, взводя на нее разные небылицы и обращая против нее то, что составляет ее существенное достоинство, то есть симпатию к человеку во всяком состоянии и звании, за то только, что она не поняла личной потребности внутреннего очищения. Но фанатизм последователей. какого-нибудь учения доказывает не его истинность, а только его односторонность, исключительность и часто совершенную ложность. А как судят гг. славянофилы об изящных произведениях, например? Для них тут все дело в направлении: согласно оно с их направлением, так в произведении есть талант; не согласно – оно чистейшая бездарность. Вот из тысячи примеров один. Г. Тургенев у «Москвитянина» и у «Московского сборника» постоянно находился в разряде бездарных писак, особенно за его стихотворный физиологический очерк: «Помещик». Но вот «Московскому сборнику» показалось почему-то, что в своем рассказе охотника «Хорь и Калиныч» г. Тургенев совпал с славянофилами в понятии о простом народе, – и за это г. Тургенев тотчас же и торжественно произведен «Московским сборником» из бездарностей в талант, а рассказ его назван – шутка ли! – превосходным. Да неужели же талант писателя прежде всего не в его натуре, не в его голове, а всегда только в его направлении? Неужели сочинение не может в одно и то же время отличаться и талантом и ложным направлением? Мы не думаем, чтобы гг. славянофилы не знали этого; но они с умыслом закрывают глаза на эту истину, с умыслом держатся этой (говоря словами г. М… З… К… «клеветы на действительность, в смысле преувеличения темных ее сторон, допущенной для поощрения к совершенствованию», то есть к переходу в славянофильство; но (скажем опять словами того же г. М… З… К…) «никто не вправе заподозревать намерения; мы верим, что оно чисто и благородно, но средство не годится, и путь слишком хитер», то есть слишком отзывается детством. Но по крайней мере «Московский сборник» обнаружил похвальную готовность похвалить хорошее в писателе противной стороны, хотя и (по-своему объяснил это внезапное и неожиданное им явление хорошего у писателя, который, по его мнению, до тех пор писал только дурное. Вот его собственные слова по этому предмету: «Вот что значит прикоснуться к земле и к народу: вмиг дается сила! Пока г. Тургенев толковал о своих скучных любвях да разных апатиях, о своем эгоизме, все выходило вяло и бесталанно; но он прикоснулся к народу, (прикоснулся к нему с участием и сочувствием, и посмотрите, как хорош его рассказ! Талант, таившийся в сочинителе (а!), скрывавшийся во все время, пока он силился уверить других и себя в отвлеченных и потому небывалых состояниях души, этот талант вмиг обнаружился и как сильно и прекрасно, когда он заговорил о другом. Все отдадут ему справедливость: по крайней мере мы спешим сделать это. Дай бог г. Тургеневу продолжать по этой дороге!» Почему же г. М… З… К… не заметил этого: ведь рассказ «Хорь и Калиныч» напечатан в первой же книжке «Современника», в которой напечатаны и разбираемые им статьи? Ясно, что или он боялся это сделать, чтобы его нападки на натуральную школу, в его же собственных глазах, не обратились в совершенную ложь, или что два славянофила не могут говорить об одном и том же предмете, не противореча друг другу. Как же после этого требовать от других, чтобы они верно судили о таком учении, в котором еще не успели согласиться сами его последователи? Вот когда они сами вникнут хорошо и основательно в то, что выдают за начало всякой премудрости, да ясно и определенно изложат свое учение, – тогда их будут слушать, не станут приписывать им того, чего они не говорили и, может быть, не соглашаясь с ними вполне, охотно отдадут справедливость тому, что есть хорошего и справедливого в их образе мыслей. Но для этого им нужно больше говорить о себе, чем о других, больше доказывать свои положения, чем опровергать чужие, потом выражаться насчет своих противников повежливее, с большим достоинством и вообще не ограничиваться одними общими отвлеченными рассуждениями о любви и смирении, но проявлять их в действии. Любовь и смирение, бесспорно, прекрасные добродетели на деле; но на словах они стоят не больше всякой другой болтовни.
Примечания
Статья сильно искажена цензурой. Даем по тексту издания Солдатенкова и Щепкина (т. XI), в котором она воспроизведена по недошедшей до нас рукописи Белинского.
Статья явилась ответом на выпад против «Современника» в органе славянофилов «Москвитянине», в котором Ю. Самарин (М… З… К…) поместил резкую статью под названием «О мнениях «Современника», исторических и литературных» («Москвитянин», 1847, ч. 2). Самарин подверг критике статью Белинского «Русская литература за 1846 год», напечатанную в № 1 «Современника» за 1847 год, а также статьи – А. В. Никитенко «О современном направлении русской литературы» и К. Д. Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России». Кавелин доказывал неизбежность разложения древней русской общины и тем самым подрывал самые устои славянофильской доктрины об «особом» историческом пути России. Неудивительно, что статья Кавелина подверглась критике на страницах «Москвитянина». Однако особенно резко отзывается Самарин о Белинском, давнем и непримиримом противнике славянофильства. Все свои упреки Самарин формулирует следующим образом: «…новый журнал подлежит трем важным обвинениям: во-первых, в отсутствии единства направления и согласия с самим собою; во-вторых, в односторонности и тесноте своего образа мыслей; в-третьих, в искажении образа мыслей противников» (стр. 135). Вздорность двух последних обвинений была очевидна, и поэтому Белинский на них не задерживался в своем «Ответе». В отношении же первого, и самого важного, обвинения Белинский поставил вопрос: как понимать «единство» и «согласие»?
Белинский в данном случае рассматривает Никитенко временным «попутчиком» натуральной школы.
«Ответ «Москвитянину» является одной из самых важных статей Белинского и ярким документом идейной борьбы 40-х годов. Она замыкает собой длинный ряд ожесточенных схваток Белинского с славянофилами.
В статье, как уже было сказано, масса цензурных искажений. Белинский об этом писал В. П. Боткину 4–8 ноября 1847 года: «Мою статью страшно ошельмовали. Горше всего то, что совершенно произвольно. Выкинуто о Мицкевиче, о шапке мурмолке, а мелких фраз, строк – без числа. Но об этом я еще буду писать к тебе, потому что это меня довело до отчаяния и я выдержал несколько тяжелых дней» («Письма», т. III, стр. 287). Затем в письме к П. В. Анненкову от 20 ноября 1847 года и к К.Д. Кавелину от 22 ноября 1847 года Белинский писал: «Кстати о статье. Я уже писал к Боткину, что она искажена цензурою варварски и что всего обиднее – совершенно произвольно. Вот вам два примера. Я говорю о себе, что, опираясь на инстинкт истины, я имею на общественное мнение большее влияние, чем многие из моих действительно ученых противников: подчеркнутые слова не пропущены, а для них-то и вся фраза составлена. Я метил на ученых ослов – Надеждина и Шевырева. Самарин говорит, что согласие князя с вечем было идеалом новгородского правления. Я возразил ему на это, что и теперь, в конституционных государствах, согласие короля с палатою есть осуществление идеала их государственного устройства: где же особенность новгородского правления? Это вычеркнуто. Целое место о Мицкевиче и о том, что Европа и не думает о славянофилах, тоже вычеркнуто. От этих помарок статья лишилась своей ровности и внутренней диалектической полноты» («Письма», т. III, стр. 298–299).
В издании Солдатенкова и Щепкина эти купюры восстановлены.