Ожидание (сборник)
Шрифт:
Вновь и вновь рисовал он солдат — идущих в атаку, бегущих и лежащих на земле. Живых и мертвых. Иногда ему хотелось нарисовать своего отца. Вроде бы он и помнил его лицо, но недостаточно для того, чтобы его изобразить, да и лицо это все время менялось: то оно было молодое, то старое, то, как новобранец, отец был острижен наголо, то, как вечный странник, оброс седыми волосами и бородой.
Он не хотел срисовывать с маленькой карточки, висящей на стене. Там отец в белой рубашке обнимал за плечи мать. Видимо, они только что поженились.
Он нашел еще несколько фотографий отца, они лежали в брошюре, посвященной XVIII
На фотографиях отец всегда смеялся, а глаза напряженно смотрели в аппарат, будто ждали, что из него птичка вылетит…
Немцев расконвоировали. Иногда они забредали даже в деревню. Говорили, что их скоро отправят домой, в Германию, и они будут строить там новую жизнь. Борька нашел своего немца и показал ему рисунки. Тот внимательно посмотрел, тонким пальцем ткнул где неверно, где нарушены пропорции, похвалил лошадок и замки, а увидев военные рисунки, нахмурился и сказал:
— Зачем это? Надо забыть. Я хочу забыть… Ты хочешь забыть. Рисуй дерево, корова, лошадь, рисуй деревня, а криг — нет.
Он провел ладонью по горлу: вот она где, война!
Вскоре немцы стали партиями уезжать. Кончился их плен. Вольф взял адрес Борьки и дал ему свой.
Было непонятно, радуется он тому, что должен вскоре освободиться, уехать на родину, или нет. Другие весело ходили, разговаривали, лица у них были румяные от возбуждения, будто они крепко выпили. А Вольф ходил тихо, выглядел жалким, болезненным. Может, его никто не ждал дома, а может, он просто скрывал свои чувства, а может, из суеверия — боялся сглазить.
И вот посадили их на грузовики, вот расселись они чинно, аккуратно, помахали руками, а деревенские в ответ тоже. Будто и не немцы уезжают, а какие-то постояльцы, сезонники.
Старик один, дядя Борькиной матери, сказал:
— Во время войны каждого бы как гниду давил, а опосля войны все ослабло… Работные мужики, что есть, то есть.
Борька вспомнил, как немец учил его перерисовывать на пленку цветы и зверей, а с пленки сводить на материю:
— О, это… всегда есть рубль, есть марка. Малер — всегда рубль. Всегда кормить. Кисточка — всегда кормить.
Года через два пришел к Борьке почтальон, говорит:
— Письмо тебе. Из Германии. Из ихней демократической республики. И посылка. Так что распишись.
Борька торопливо вскрыл посылку, и увидел блестящие яркие тюбики, и сразу понял: краски. И фото. Немец Вольф в доме отдыха. Стоит у красивого двухэтажного домика и смотрит. Лицо пополневшее, а взгляд задумчивый. И непонятно, доволен он жизнью или нет.
И записка на русском, с ошибками, конечно, но понять можно. Сообщал, что работает на конфетной фабрике, вернее, в тресте конфетных фабрик, делает эскизы для конфетных оберток. Еще он писал, что «немного рисоваль для себя и однажды даже выставиль на выставка свободных немецких художников картину «Русский подросток». И фотография с картины: белокурый мальчик, одновременно напоминающий ангелка и Борьку.
Сообщал свой подробный адрес в Германской Демократической Республике и приглашал «друга послевоенных лет» навестить его.
Конечно, неплохо было бы съездить в гости. Но в то время частные приглашения не имели
С первых дней знакомства меня удивляло в Борьке, таком же юном, как и мы, спокойное приятие не только жизни, какой бы она ни была, но и смерти. Из тех же первых вечеров остались в памяти отрывочные его рассказы о том, как заболела мать и как он работал в райцентре на кладбище художником, делал на пластмассе, на эмали портреты усопших на памятниках.
Мне казалось, я не был способен на такое. В его же устах слово «покойник» было столь же обыденно, как «новорожденный», «урожай», «покос» и т. д., смерть была дня него одним из проявлений жизни, для меня же, напротив, стояла над жизнью, вернее, противостояла жизни и потому отталкивала.
В ту пору я проводил навсегда только трех людей: учителя рисования, Калинина и бабушку.
Калинин был первым. Мы, дети, малолетки, знали, что он не просто Председатель Президиума Верховного Совета, но и Всесоюзный староста и любовно звали его «дедушка Калинин». Именно дедушкой он и выглядел на портретах: худой старик с добрым взглядом и острой бородкой. И еще мы видели его в кадрах кинохроники. Он вручал ордена. Улыбался и что-то неслышное нам и, очевидно, приятное им, награжденным, говорил.
Когда он умер, мы с бабушкой стояли в долгой очереди в Колонный зал.
Люди шли, тихо переговариваясь. Я же мысленно представлял себя в январе 1924 года, черный дым на белом снегу, ощущал себя частицей бесконечной осиротевшей толпы.
И здесь, в Колонном зале, в этом скорбном потоке я словно бы шел не только к дедушке Калинину, но и к нему. Мрамором и алебастром светились таинственно стены, отражались огни в них, словно во льду. Пахло хвоей — запах этот для меня навсегда стал запахом похорон, — часовые стояли как железные, не моргая, не дрогнув ни мускулом, горели игольчатые кончики штыков.
А бабушку мою отпевали в церкви… Измученное, желтое, такое родное лицо. Отпевали, а я слышал ее голос: «Сынок, пора домой… Сынок, обедать… Сынок, за уроки».
И свежая земля, стук комьев по крышке гроба — это потом, на кладбище, — и все гуще эта земля, и моя бабушка навсегда уходит в землю, в корни, в черные, отрезанные лопатой ломти чернозема.
А вдали еще люди, конвейер бесконечен, мелькают венки, чужие рыданья слышатся, а здесь так быстро вырастает холм, слишком большой для моей маленькой, такой живой, непривычной к неподвижности бабушки.
Борька со всем этим был знаком почти с детства. Он рисовал иконки и продавал их в церкви, как батюшка велел. Батюшка все тянул Борьку в церковь, а Борька только помогал ему; батюшка говорил со значением: «Пойдешь учиться туда» — и показывал куда-то пальцем. Поступить туда было трудно, но он обещал помочь.
В гулкой сумеречной пустоте Борька рассматривал древние лики. Но батюшку ему неинтересно было слушать, батюшке он не верил. Батюшка говорил одно, а делал другое. Батюшка и любил другое, это Борька чуял нутром, и когда люди стояли в очереди, а батюшка их миром мазал, то Борька слышал не только благовонный душный запах, но и запах перегара из батюшкиного рта и слышал не тихий шелест: «Прости и помилуй», а грубую ругань, что извергал батюшка днем на служку, да и на жену свою.
Хозяйка лавандовой долины
2. Хозяйка своей судьбы
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Прогулки с Бесом
Старинная литература:
прочая старинная литература
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
