Ожидание (сборник)
Шрифт:
— Линия жизни…
— А что? — тревожно спросил Борька.
— А то, — сказала цыганка. — Живи да не печалься, заработай себе пети-мети, гуляй, ни о чем не думай… Спеши, милый.
Борька ей даже монетку не захотел дать. И только когда она так насупилась, что, казалось, сейчас прорвется такое пророчество, от которого не будет ни сна, ни покоя, бросил ей монетку. Но был растерян и расстроен надолго.
Тщетно убеждали мы его, что припугнула на всякий случай, догадывалась, что может не заплатить за гадание, знает его слабость — не любит швырять денег на ветер, прижимист малость.
Но
И сегодня, вытаскивая подарок, мы не говорили о поводе. Будто просто так собрались все вместе, будто просто так уставлен стол бутылками да яствами.
А стол был прекрасен. Тарелки с пирогами, сквозь плоть которых проглядывала, лохматясь, капуста, желтоватая от яйца, или пироги с черной прослойкой грибов — след здешних лесных прогулок, след Борькиного охотничьего азарта, ведрами он таскал грибы — не из жадности, из любви к искусству.
Ничего на столе, кроме водки, не было фабричного, а все свое: соленья, сушенья, варенья, и не с участка, никакого участка у них не было, а из окольных лесов, дары земли — стол заядлого грибника, рыболова, стол женатого человека, у которого женщина знает толк в еде и может выставить гостям пельмени, сработанные на диво, по всем правилам и чуть-чуть по-своему; нигде я не ел таких замечательных пельменей.
Она вышла поздороваться, улыбнулась приветливо и одновременно с укором:
— Что-то давно вас не слышно, забыли, забыли дорожку. Не то что раньше… Э-эх, мальчики.
И вновь вернулась на кухню. Я следил за ней: пальцы работали, как бы автоматически закатывая тонкие листы теста, заполняя их чем-то пахучим, теплым, легко и ловко придавая этому бесформенному месиву точную, единственную форму, — словно белые, крохотные лебедки, прижав к спине шеи, выплывали и строились в ряд.
Я смотрел на это с восхищением. Любое умение в какой-то своей стадии становилось мастерством и приводило меня в восторг.
Я был в одной арабской стране и стоял у лотка уличного торговца. Тот обжаривал мясо, срезая жир. Я смотрел, как работают его тонкие, загорелые, грязноватые пальцы, как гигантским ножом обрезают, точно полируют, кусок мяса. Мне не советовали есть у уличных торговцев, но так красиво было, что я рискнул. За его искусство я готов был заплатить какой угодно болезнью. Это было не приготовление пищи, а нечто иное, гораздо более важное. Зачем, во имя чего? Чтобы, мгновенно обжигаясь, перемолоть зубами, насытиться?.. Уличный торговец об этом не думал. Именно так ему было надо, так делалось из века в век. Так было красиво, таков был обряд.
Но обряд обрядом, а мы были голодны с дороги, и ожидание у этого как бы еще перевязанного ленточкой, но уже открытого для обозрения стола, стола-натюрморта, начало слегка тяготить нас.
— Сейчас, сейчас, еще немного, — улыбнулась Екатерина Ивановна. Она казалась сейчас очень уютной, даже миловидной в своем фартуке, тонкий черный свитер скрадывал ее по-мужски широкие плечи.
Почему-то мы всегда называли ее
И ведь была отнюдь не стара, а все же не Катя.
Сейчас она была приветлива, и радовалась нам, и, видимо, ждала нас.
В былые времена она встречала нас совсем не так, никогда не давала себе труда скрыть отчуждение, неприязнь.
Впрочем, это были трудные времена и для Борьки. Ему не работалось, это было как болезнь, и тогда он становился отчужден, груб, мрачен, между нами возникала стена. Именно в эти периоды у него обострялась язва; он старался не выдавать своих мук, и знаки участия, сочувствия вызывали в нем тихую ярость.
Видимо, от этого она так настороженно относилась к нам, да, верно, и не только к нам.
Но когда я приехал сюда и буквально силой потащил Борьку на этюды на здешние озера, где и простудился жестоко, опасно, заболел двусторонним воспалением легких, она ходила за мной как за малым ребенком — безропотно, молчаливо, с необыкновенным умением ставила банки, категорически запретила звонить в Москву, пугать моих близких…
Вот наконец Сашка поднялся с бокалом, стал говорить что-то пространно и несколько витиевато, рюмки с холодной водкой стыли в наших руках, звучал его монотонный голос: «Мы верим, что ты будешь счастлив и знаменит».
— Впрочем, счастлив ты и сейчас, — добавил он и посмотрел на вспыхнувшую под его взглядом Екатерину Ивановну (она и в хорошие и в плохие минуты не умела скрывать своих чувств), — живя с такой верной, доброй, — он снова со значением посмотрел на нее, — и красивой женой… (Она потупилась, запунцовела; что-то неистребимо детское появлялось иногда в этой не такой уж юной женщине.) Мы знаем, музеи будут драться за твои работы. (Тут уже Борька поморщился. Последнее время он стал болезненно относиться к этой теме.) Впрочем, — продолжал Сашка, — кто надо и сейчас знает Борьку Никитина, а кто не надо, узнает позднее. И потому — ура!
Под дружный вскрик хорошо пошла холодная водка, уже ничего не хотелось говорить, дымились, таяли во рту благородные сибирские пельмени.
Все шло хорошо и славно, только время от времени Борька посматривал на дверь и хмурился. Не было еще одного человека, чье присутствие здесь было обязательным. Не было Егора.
Для Борьки он был не просто ученик, свой человек в доме, а как бы приемный сын. Хотя у Егора в этом же городе жил родной отец.
Наконец он вошел, запыхавшийся, с дичинкой в растерянных глазах. Казалось, он долго убегал от кого-то и вот добрался до дому.
Борька встал ему навстречу, помог снять курточку, напряжение и диковатость ушли из глаз, — Егор знал нас, в нашем присутствии чувствовал себя свободно.
Напряжение оставило и Борьку и его жену, мы выпили, нас потянуло к воспоминаниям.
Вспомнился почему-то сухумский ресторанчик «Рица», безлюдное Беслетское шоссе, холод родниковой воды, млечно белеющая на взгорье наша сакля, в которой снимали комнату вдвоем с Борькой (Сашка жил в городе у родственников).
Да, мы входим в этот уснувший дом, закрываем дверь, снимаем обувь, босиком проходим к своим раскладушкам.