Ожог
Шрифт:
Может быть, она меня выгнать собирается? Не уйду!
Подумаешь, большая беда – принес по ошибке утопистов. Никому они не мешают. Берия вон висит над доской и никому ведь не мешает, правда? А чем ей Сен-Симон мешает? Следующий урок у нас история.
– Опрячникова, Орджания, Файзуллин, фон Штейн-бок…
Откликнулись прыщавая Опрячникова, прыщавый Орджания, прыщавый Файзуллин, и не откликнулся прыщавый фон Штейнбок. Он отсутствовал. В списках класса дворянских фамилий не значилось.
Фамилия эта, дворянско-жидовская, столь неудобная в царстве победившего пролетариата, в далекие времена была надежно прикрыта Толиным папашей, путиловским
– Фон Штейнбок присутствует? – громко спросила геометричка, глядя прямо перед собой и подняв подбородок, словно исторический деятель, но, уж конечно, не утопист.
Класс несколько секунд переглядывался в недоумении, потом блатняга Сидор хихикнул, и класс заржал. Юному организму все смешно – палец покажи, обхохочется, ну а уж от «фон Штейнбока»-то просто лопнет.
– Я спрашиваю, присутствует ли на уроке ученик по фамилии фон Штейнбок? – еще выше вздернула голос энтузиастка Дальнего Севера.
– У нас таких нет, Элеодора Луковна, – пропищала сквозь слезы староста Вика Опрячникова.
– Нет, есть! – Геометричка захлопнула классный журнал и завизжала: – Есть псевдоученик, который скрывает свое подлинное лицо, падая как яблоко недалеко от яблони в вишневом советском саду, где лес рубят, а щепки летят и где молоток за пилу не ответчик! Косинусом строим гигантские гипотенузы, выращиваем арбуз в квадратно-перегнойных гнездовьях, под руководством великого вождя лесозащитными полосами меняем течение рек, а змеиное поголовье врагов народа, гнилостным зловонием смердя, вползает в дружную семью народов!
Геометричка так жутко вопила, с белыми от ненависти глазами, что класс испуганно притих. Вдруг произошло нечто совсем уже странное: Элеодора Луковна схватила самое себя за груди, левой рукой за левую, правой за правую, и сжала беззащитные молочные железы с миной совершенно непонятного девятиклассникам отчаяния. Удивительно, что даже это никого не развеселило.
– Встань, фон Штейнбок! – сказала геометричка вдруг уставшим, осевшим, даже как будто виноватым голосом.
Сен-Симон, Фурье и Радищев ободряли: встань, фон Штейнбок, наш бедный собрат, имей мужество, если не имеешь убеждений! Лаврентий Павлович, напротив, рекомендовал не вставать: знать, мол, ничего не знаю, преподавайте, мол, геометрию, вонючая сучка, и не лезьте в чужую компетенцию.
Гулий Людочка ротиком делала «о», бровками птичку. Сидор раскрыл гнилозубую пасть в застывшей гримасе великого шухера.
Скрипнула дверь, и в класс пахнуло ароматом Третьего Сангородка, пережаренным, затертым, закатанным тюленьим салом. Влезла пышущая туберкулезным румянцем мордочка в цветастом блатном платочке. Мордочка стала подмигивать Толе обоими глазами и звать за собой в коридор, но мальчик долго не понимал или не хотел понимать, что и эта мордочка явилась по его душу, что сегодня весь денек
выдался «по его душу».
– Толячка, я за табой, падем, Толячка, – всхлипнув, позвала мордочка, и тогда наконец Фон Штейнбок узнал дворничиху из их барака, вспомнил и носик ее, частично уже съеденный то ли волчанкой, то ли простым колымским сифилитическим комариком.
В переулке синем и полуслепом от солнца
скульптор
– Шоферюга? – удивился Хвастищев.
– Именно. Сам видел, как сел он за руль, а в машине и нет никого. Хилый это бес, Радик, обыкновенный хамовоз из ГОНа, а может, даже и из Дворца бракосочетаний.
– Закат империи, – сказал Хвастищев Ване, и тот, согласившись, газанул к проспекту Мира наводить порядок.
В переулке синем и полуслепом от солнца
летал тополиный пух, по которому я догадался, что наступило лето.
Что же это со мной? Я никого не люблю, аппетит хороший, интересуюсь пирожными, шоколадками, часами могу говорить о карбюраторах, карданах, вкладышах, поршнях, на письма не отвечаю, читаю вздор, слушаю радиостанцию «Маяк», а ведь это уже предел человеческого падения!
Все разрушается, временами думаю я, и это единственная фундаментальная мысль, которая приходит в голову. Человеческие особи соприкасаются, думаю я, глядя из окна машины на вечерние, полные надежд встречи у метро, на все эти сцены, что еще недавно так меня волновали. Солнце стало позже садиться, думаю я, глядя на вечерний горизонт, который всегда вызывал во мне призрак любимой Европы, еще недавно. Океан загрязняется, думаю я, это доказал Хейердал, и вижу отвратительные черные колобашки с белыми присосками, сгустки мазута, вместо слепящего орущего уносящего вдаль океана.
Без мысли, без чувства, без ясных намерений я захожу в телефонную будку, в которой пахнет, как в летнем сортире. В сущности, думаю я, нет ничего отвратительного в запахе мочи, нужно только привыкнуть. Вспоминаю чей-то рассказ об ужине в ресторане «Актер», где какой-то деятель, склонный, видимо, к афористичности, разглагольстовал: «Нация, которая мочится в телефонных будках, не готова к демократии». Проблема тогда закружилась, будто карусельная лошадка, вокруг этого свеженького афоризма. Тут якобы вмешался писатель Пантелей Пантелей и заявил, что вынужден не согласиться. Он, Пантелей, якобы не раз видел по ночам в Мюнхене и в Осло господ, оскорбляющих телефонные будки, а между тем мюнхенская нация достигла больших демократических успехов, не говоря уже о нации ословской. Более того! – вскричал, оказывается, Пантелей, якобы задетый афоризмом за живое. Если уж хотите нараспашку, я сам неоднократно мочился в молодые годы в телефонных будках Петроградской стороны, а ведь я был и остаюсь настоящим демократом и либералом! Говорили, что за столом воцарилось обескураженное молчание и проблема, с деревянным скрипом, затормозилась.
Пошли бы они все подальше, подумал я и, снедаемый жарой, тоской и вонищей, прочел номер, записанный на стенке прямо над аппаратом. 2264156. Номер был записан тремя способами: первые три цифры – шариковой ручкой, две последующих – губной помадой, а заключительные выцарапаны острым предметом. Упрямый ноготь, должно быть, завершил дело. Важнейшее качество человека – упорство! 226 – это две группы бакинских комиссаров, 41 – номер моей ноги, 56 – оттепель, сырость, молодость, год Самсика. Вот и запомнил, теперь могу звонить из любой будки – Баку, нога, саксофон!