Озорник
Шрифт:
Но чаще всего я воображал путешествие в Индию — по густому лесу, и как я со львом сражаюсь, и обрубаю головы сорокаглавым змеям, и приручаю дикого человека, и езжу верхом на крокодилах и носорогах… Такая жизнь была бы по мне!
А здесь что? Эти наркоманы, серые, как больные горлинки, их нудные разговоры, нескончаемые, как и дремота, в которую они впадают, — как я еще только терплю все это? А когда они разойдутся, так и вовсе тошно становится: шумят и машут руками, лучше бы уж мертвецы ожили и стали строить планы на будущее! Удирать отсюда надо, удирать! Да и перед-матерью стыдно, и перед махаллей — наверняка Тураббай не удержался и шепнул кому-нибудь про нашу встречу! Но что-то тут же шепчет мне: «Рановато еще уходить,
Но это лишь полдела. Ведь по-доброму Хаджи-баба меня не отпустит, он моей работой доволен, да и обойтись ему без меня трудно. А если просто удрать, он еще, пожалуй, искать меня станет, а ведь тут не степь, город, все обнаружится, мне тогда и в махалле нельзя будет оставаться. Нет, один выход: натворить что-нибудь такое, чтоб меня выгнали отсюда. До сих пор-то я был кроток, как жаба на лунной дорожке…
То ли потому, что всю последнюю неделю голова моя совсем забита несозревшими планами, или потому, что скука и уныние совсем мной овладели, только все в курильне заметили мой необычно тихий и задумчивый вид. Хаджи-баба это, видно, обеспокоило, а индийца — еще больше.
Во вторник Хаджи-баба подозвал меня и спросил ласково:
— Скажи, сыпок, это останется между нами — ты, не дай бог, не пробуешь ли случайно этого черненького, чтоб его черт подрал?
— Какого это черненького?
— Какого, какого? Того самого, что мы употребляем, я же о нем говорю…
— Что вы, Хаджи-баба! И в мыслях у меня не было… Я вижу, до чего наши клиенты доходят. Пусть меня озолотят, я его и в рот не возьму!
— Ну, слава аллаху, молодец, сынок, а то так-то вот оно и бывает, смотри, берегись этого яда…
Хаджи-баба вытер глаза поясным платком, как всегда перекинутым через плечо, порылся в кармане и вытащил рублевую бумажку:
— Это тебе на завтра базарные деньги, сынок, походи, полакомись. Очень ты меня порадовал, я уж а испугался, думаю, погубили мы такого хорошего мальчика.
Пряча деньги в карман, я сказал:
— За это можете быть спокойны, Хаджи баба, не дурак же я!
Он, видно, и вправду успокоился и завел с вой обычные наставления.
Вечером меня так же ласково подозвал г себе индиец.
— Иди-ка сюда, сынок, как твои дела, не болен ли ты?
— Нет, пачча, спасибо, я здоров.
— Чем же ты озабочен?
— Да так… — Я посмотрел на него искоса и решился: — Я все об Индии думаю, пачча, хочу туда поехать!
Он засмеялся. Я тоже засмеялся.
— Машалла, ты и вправду хочешь поехать в Индию?
— Да, пачча.
— Далек путь в Индию и труден!
— Велико мое усердие, пачча…
— Молодец, сынок… Машалла!
Он на несколько секунд замолк, глаза его затуманились, словно он увидел что-то далеко за пределами нашей курильни. Потом он зажмурился и мотнул головой, как бы отгоняя видение, снова посмотрел на меня еще ласковей прежнего, полез в свой мешочек и вытащил — ого! — пятирублевку! Я чуть замешкался, я и вправду не поверил, что все это мне. Но он сказал:
— Бери, сынок, бери, у меня ни семьи, ни детей, всего не истрачу, да и аллах любит искупительную жертву!
Ну и везет мне нынче! Видно, встал я с правой ноги.
В среду на рассвете Хаджи-баба дал мне две таньги и сказал:
— Сбегай быстренько за лепешками, сынок, наполни хумы водой да посмотри, есть ли корм и вода у перепелок. А потом — ты свободен, так-то вот, беги на базар, ешь, веселись, развлекайся! Вернешься, когда захочется. Но смотри, слишком не запаздывай, времена теперь плохие, дурных людей хоть пруд пруди, так вот оно и бывает, да…
Я мигом слетал в пекарню, натаскал воды, позаботился о перепелках. Потом мы с Хаджи-баба выпили чаю, и я отправился на базар. На этот раз я начал с молочного базара, что возле Хасти-Уккоша: захотелось мне сливок с лепешкой… И только я туда заявился, не успел еще, как водится, перепробовать разного товара, лизнуть из одной касы и сказать «кисло», лизнуть из другой и сказать «жидко», как увидел мальчика из нашей махалли, Убая, младшего братишку мельника Абдуллы-писклявого, сына старого Ибрагима-палвана. Он обрадовался и удивился, увидев меня, — стало быть, Тураббай сдержал слово! — и опять пошли расспросы, рассказы, слава аллаху, я отделался где правдой, где небылицами. Потом мы перешли к делу. Пока я съем сливки, он продаст молоко, которое принес на базар, а там мы отправимся в цирк Юпатова! Потом полакомимся мороженым, покушаем жареной рыбы, покатаемся на кенджава — закрытых ящиках, прикрепленных к седлу верблюда, посмотрим панораму — картинки через увеличительное стекло… Повеселимся вдоволь!
Я сказал Убаю, что нынче угощаю его всем — деньги, вырученные за молоко, он не мог потратить, а то от невестки попадет, она наказала ему дешево не продавать! Пока он торговал, я купил крыночку сливок за мири, лепешку за две копейки и уселся в тени на корточках. Скоро подошел и расторговавшийся У бай, он помог мне справиться с едой. Мы оставили его опустевшие горшочки в лавке мясника Карабая и оказались свободны, словно стригунки, которым развязали путы!
Базар. Полдень. Тьма народу. У входа в караван-сарай, загораживая улицу, тянутся вереницей ожидающие пристанища караваны верблюдов, груженных соломой, саксаулом, углем. Верблюды стоят молча, на их безобразных мордах написано не то крайнее презрение, не то безграничная покорность, только иногда какой-нибудь из них повернет голову, и колокольчики коротко звякнут. Тогда кажется, что их молчание — это на самом деле длинная-предлинная, только неслышная нам речь и вот в конце поставлена-таки долгожданная точка…
За мостом через арык Махкама, чадя на весь свет, жарят рыбу. На грязном столе лежит, распластавшись, огромный сырдарьинский сом. Его открытые, похожие на мешочек с сюзьмой глаза облеплены мухами. Напротив торгуют сафьяном. Дальше площадь — и на ней белоголубой брезентовый купол цирка! На высоких деревянных нарах у входа расположились уже знакомые нам музыканты и клоуны, среди них и знаменитый Рафик. Они зазывают публику, играя и показывая короткие номера…
— Эх, жалко, нет под рукой кок-султана или граната, — говорю я Убаю и рассказываю мое приключение с музыкантами в прошлую среду. Мы оба хохочем.
— Ну, что, — говорю я, — пойдем в цирк?
— Не-е, — говорит, к моему удивлению, Убай, — неохота…
— Ты чего это?
— Дорого…
— Я ж плачу!
— Да понимаешь, там, говорят, какая-то Майрамхан выступает голая, а я ужас как боюсь голых женщин! Ей-богу, все равно что на лягушку наступить! А что там еще будет? Фокусы мы посмотрели, музыку послушали, на танцующих лошадей, что ли, смотреть? Так у нас своя лошадь есть, мой отец на ней знаешь как ездит… Все равно эти лошадиные танцы с козлодранием не сравнить. Ты был на улаке?