Озорник
Шрифт:
– Я не желаю с вами ни о чем говорить!
– заявил редактор, ускоряя шаг.
Гвоздев сделал то же.
– Не желаете? Понимаю... Вы в вашем праве, я это очень хорошо понимаю... Как я вас сконфузил, то, конечно, вы должны иметь против меня зуб...
– Вы, просто... вы пьяны...
– снова остановился редактор.
– И, если вы не оставите меня в покое, я полицию приглашу.
Гвоздев ласково засмеялся:
– Ну, зачем же?
Редактор искоса посмотрел на него тоскливым взглядом человека, попавшего в неприятное положение и не знающего, как из него выйти. Публика уже смотрела на них с
Гвоздев заметил это.
– Давайте свернем, - сказал он и, не дожидаясь согласия, ловко оттер Истомина плечом в сторону с широкой аллеи на узкую тропу, спускавшуюся между кустарников вниз по горе.
Редактор не выразил протеста против этого маневра, - может быть, потому, что не успел, а может - потому, что вне публики, один на один, надеялся скорее и проще избавиться от своего собеседника. Он тихонько, осторожно упираясь палкой в землю, шел вниз по тропинке, а Гвоздев следовал за ним и дышал ему на шляпу.
– Вот тут близко есть одно дерево упавшее, мы и сядем... Вы, Митрий Павлович, не сердитесь на меня за этот мой поступок. Извините! Я ведь это со зла... Нашего брата иногда такое зло разбирает, что и вином не зальешь... Ну, в такую вот пору и созорничаешь над кем-нибудь: прохожему в рыло дашь или что другое... Я не каюсь - что сделано, то сделано, но, может, я даже очень хорошо понимаю, что сделал-то не совсем в меру... Перехватил.
Тронуло ли редактора это искреннее объяснение и личность Гвоздева возбудила в нем любопытство, или он понял, что ему не отделаться от этого человека, но он спросил Гвоздева:
– О чем же вы хотите говорить?
– А так... обо всем! Скорбит душа у меня, потому что обиду я чувствую себе... Вот тут сядемте.
– Мне некогда...
– Знаю я... газета! Уест она вам половину жизни, все здоровье на нее просадите. Я ведь понимаю! Он, издатель-то, что? У него в газете деньги, а у вас - кровь! Глаза-то вы уж прописали себе... Садитесь!
Пред ними вдоль тропы лежал большой пень - полусгнивший остаток когда-то могучего дуба. Ветви орешника наклонились над деревом, образуя зеленый навес; сквозь ветви просвечивало небо, в красках заката; пряный запах свежей листвы наполнял воздух. Гвоздев сел и, обращаясь к редактору, который все еще стоял, нерешительно оглядываясь, заговорил:
– Выпил я сегодня немного... Скучно мне жить, Митрий Павлович! От своих товарищей рабочих отстал я как-то, совсем у меня другое направление мысли. Увидал я сегодня вас и вспомнил, что ведь и вы товарищем мне были...
Он засмеялся, потому что редактор смотрел на него с такой быстрой сменой выражений на лице, которая делала его действительно смешным.
– Товарищем? Когда?
– А давно уж, Митрий Павлович... Тогда мы еще в Задней Мокрой существовали... помните? Через двор друг от друга. А против нас Мишка Сахарница:- по нынешним временам Михаил Ефимович Хрулев, следователь судебный - изволили иметь место жительства при своем строгом батюшке... Помните Ефимыча? Часто он нас с вами за вихры тряс... Да вы сядьте!
Редактор утвердительно кивнул головой и сел рядом с Гвоздевым. Он смотрел на него напряженным взглядом человека, вспоминающего нечто прочно забытое, и тер себе лоб.
А Гвоздев увлекался воспоминаниями.
– Житье было у нас тогда!
Редактор слушал и, помимо воли, улыбался. Ему хотелось бы сохранить серьезность и достоинство пред этим человеком. Но в рассказах о ясных днях детства было что-то трогательное, и в тоне Гвоздева пока еще не особенно резко звучали ноты, угрожавшие самолюбию Дмитрия Павловича. Да и кругом было хорошо. Где-то вверху шаркали по песку дорожки ноги гуляющей публики, чуть доносились голоса, иногда звучал смех; но вздыхал ветер - и все эти слабые звуки тонули в меланхоличном шорохе листвы. А когда шорох замирал, были моменты полной тишины, точно все кругом чутко прислушивалось к словам Гвоздева, сбивчиво рассказывавшего повесть о юности...
– Помните Варьку, маляра Колокольцова дочь? Теперь она замужем за типографщиком Шапошниковым. Такая барыня - мимо идти страшно... Тогда она девчурочка хворая была... Помните, пропала она однажды, и все мы мальчишки со всей улицы - по полю да по оврагам искали ее! В лагерях нашли и вели ее полем домой... Шуму было - страсть! Колокольцов пряниками угостил, а Варька, увидавши мать свою, сказала: "А я была у барыни офицеровой, и она меня в дочки к себе зовет!" Хе-хе!.. В дочки!.. Славная девчурка была...
С реки доносились какие-то звуки, словно тихо охала чья-то могучая, тоскующая грудь. Пароход шел, в воздухе плыл шум воды, разбиваемой его колесами. Небо было розовое, а вокруг Гвоздева с редактором сгущался сумрак. Медленно наступала весенняя ночь. Тишина становилась полной, глубокой, и, как бы подчиняясь ей, Гвоздев понизил голос... Редактор молча слушал его, вызывая в своей памяти смутные картины давно минувшего. Все это было...
– Так вот, Митрий Павлович, значит, оно и выходит, что птица я одного с вами гнезда... А полеты у нас разные... И, как вспомню я, что ведь вся разница между мной и моими товарищами бывшими - только в том, что не сидел я в гимназии за книгами, - горько мне и тошно бывает... Разве в этом человек? В душе он, в чувствах к ближнему своему, как сказано... Ну вот вы мой ближний, а какую я цену имею для вас? Никакой - верно?
Редактор, увлеченный своими мыслями, не расслышал, должно быть, вопроса своего собеседника.
– Верно!
– сказал он тоном искренним и рассеянным.
Но Гвоздев захохотал, и он спохватился:
– Позвольте? Что, собственно, верно?
– Верно, что я для вас - пустое место... Есть я или нет меня, вам все равно - наплевать. Зачем вам душа моя? Живу я один на свете и всем людям, меня знающим, очень надоел. Потому - у меня характер злой и очень я люблю разные фокусы выкидывать. Однако у меня чувства тоже есть и ум есть... Я чувствую обиду в моем положении. Чем я хуже вас? Только моим занятием...