Падает вверх
Шрифт:
— Помню, отлично помню…
— Ну вот, попались эти самые вырезывания на глаза одному художнику, и после многих приключений я попал в Москву, а потом устроился в этой самой монументалке. По утрам в студии ставилась натура, чаще всего рисовали рабочих-верхолазов, людей мускулистых, стройных; могучие их фигуры я до сих пор вижу перед собой. И они были довольны. Им и зарплата шла, и по три рубля в час получали за позирование… А в тот день я опоздал в студию. Вхожу, а на стуле посередине комнаты сидит незнакомый мне человек, сумрачный, неподвижный, и сидит так, что будто и не дышит.
«Садись
Я притащил мольберт и табуретку, но меня наградили такими рассерженными взглядами, что я некоторое время боялся нос высунуть. Ребята там собрались хорошие, отличные ребята, во всем мне помогали… А тут их словно подменили. Потом я стал рассматривать нашу «модель». Человек, которого мы рисовали, был лет пятидесяти-пятидесяти пяти, совсем седой, с молодым и смуглым от загара лицом, пожалуй, только руки его выдавали возраст. Вдруг вижу — сразу и внимания не обратил, — что сидит он прямо в пальто, легком таком, светло-коричневом, и в костюме такого же цвета. Вещи добротные, красивые, даже я догадался, что дорогие, не по карману простому натурщику. «Вот хитрецы, — думаю, — это же они затащили какого-то важного человека из управления, от которого зависит снабжение студии, и „товар лицом“ показывают, вот-де мы как рисуем, а вы нам краски жалеете. Надо и мне нарисовать как следует, нельзя подводить товарищей».
Рисунок не давался. Несколько раз я стирал его и каждый раз все больше и больше убеждался в том, что где-то видел этого человека… К перерыву у меня получилась совершенная мазня. Тут встает наш староста и с каким-то церемонным поклоном благодарит нашего натурщика за доставленное удовольствие рисовать его портрет, и вся «братия» в один голос этот «спич» поддерживает. Сырцов, грубиян записной, папироской его угощает! А человек этот со стула встал и прохаживается между мольбертами, рисунки разглядывает. И тут я услышал странный разговор. Кто-то спрашивает у нашего старосты: «Алексеев, говорят, моложе?»
А тот отвечает: «Да, Алексеев пешком под стол ходил, когда Евгения Николаевича уже вовсю рисовали… Есть этюды, сделанные с него еще в прошлом столетии…»
После перерыва дело у меня пошло на лад, но лист потемнел от прежних набросков, и я попросту пририсовал на этом фоне лицо этого человека, были там такие морщинки приметные…
«Достаточно!» — говорит наш староста, и вновь наш натурщик стал прохаживаться между нами и полтора десятка его собственных портретов посматривали на него со всех сторон. Потом он подошел к моему рисунку и долго-долго на него смотрел.
«А это наш Миша, — говорит староста. — Он у нас в учениках, он ничего не окончил. Месяцев шесть порисовал в студии у Игнатьева, а теперь мы над ним взяли шефство…»
«Не могу понять, — говорит натурщик (теперь-то я знал, что это был натурщик, а никакой не начальник), — не могу понять, но он что-то угадал, ваш Миша… Может быть потому, что из-за первоначальных рисунков бумага выглядит как бы тонированной?.. Нет, не в этом дело… Особенно эта морщина на лбу. — Он провел рукой по моему рисунку. — В мое время ее называли линией Сатурна».
«Линией Сатурна? — переспросил староста. — А почему Сатурна?»
"Так, — пожал
«Это линия Сатурна, линия ума и богатства». А на деле ни того, ни другого. Как вам удалось вот это, не понимаю… Меня рисуют всю жизнь, я нахожу себя и на фресках и в Третьяковке, сейчас вот с меня делают ряд фигур для Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, каждый берет от меня немного, остальное додумывает, а здесь я, я — и баста…"
«Я просто подумал, что ваша морщинка на лбу похожа на птицу, на чайку. Вот когда чайка на лету поворачивается, то ее крылья идут так, — я показал руками, — и вот так. И все…»
Натурщик повернул ко мне голову, и я с необычайной ясностью узнал его: это был тот самый человек, что встретился мне и Леньке Бондарю на берегу, у моря, в далеком-далеком детстве, тот самый, что застегнул на моей шее цепь…
«Как птица? Как чайка? — спрашивает меня натурщик. — Вот не думал… Скорее как старый потрепанный воробей». — Он рассмеялся, и всем стало как-то сразу легко, и комната зашумела привычным рабочим гулом.
Кто оттаскивал мольберт, и его широкие ножки шуршали по паркету, кто с шумом растирал краску, а Сырцов закричал нашему завхозу: «Авдеич, ты что же это штукатурку не приготовил? Небось как у нас женщины позируют, так тебя и не выгонишь из мастерской, а сегодня тебя с самого утра не дозовешься!»
И я почувствовал, сколь велика была власть этого натурщика над людьми, власть негромкая, неслышная, по как-то странно давящая, власть молчаливого мудрого существа над всей нашей безалаберной и дерзкой, но всегда чуткой художнической братией!
«Так вы еще школьник? — спросил натурщик, заметив, что я одеваюсь и застегиваю свой портфельчик. — Ну, тогда я смогу взять этот портрет, вы мне, надеюсь, не откажете?»
«Нет, нет, что вы, — сказал я и, краснея, надписал свой рисунок. — Вот, возьмите, пожалуйста… Вы первый, кому я дарю на память…»
Мы вышли вместе. Долго стояли на набережной Москвы-реки. Лед посредине реки уже тронулся, и от реки тянуло пронизывающим холодом.
«Замерзли, Миша? — спросил натурщик… — Я ведь старше вас, а ничего… Да вы в школу не опоздаете? Нет? А то зайдем ко мне, погреемся, чайку попьем…»
Натурщик жил одиноко. Стены его небольшой угловой комнаты на Сивцевом Вражке, как я и ожидал, были увешаны многочисленными этюдами, среди которых были и мастерски сделанные, совсем законченные рисунки. Хозяин вышел, чтобы поставить чай; сквозь отворенную дверь донесся до меня шум коммунальной кухни: кто-то громко рассказывай новости, звенела посуда. От нечего делать я заглянул под широкий газетный, лист, прикрывавший какое-то сооружение, стоящее на письменном столе. Это было нескромно, но то, что я увидел, сразу же заинтересовало меня. Под газетой оказалась какая-то модель, очень отдаленно похожая на птицу. Она была искусно собрана из тонких бамбуковых палочек, обклеенных папиросной бумагой, там и сям виднелись тонкие резиновые тяги, какие-то крючочки и пружинки.