Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Среди присутствующих находится дама с милым, чуть кукольным лицом и темными влажными глазами. Она тоже курит и невозмутимо слушает вполне мужские разговоры. «Журналист — мужского рода», — эту ханабадскую мудрость повторяют здесь из поколения в поколение.
А разговоры идут самые что ни на есть ханабадские. Наряду с деловыми: куда «загонять» рапорт о трудовой победе шелководов, поскольку в номере стоят уже четыре победы: овцеводов, садоводов, нефтяников и строителей канала, не считая общесоюзных побед; некто, возвратившийся из командировки, рассказывает последнюю новость об Элеоноре Васильевне. Там, в Ханабаде, она переехала из «Сучьего двора» в Старый город, где строятся новые четырехэтажные дома. Это вызывает всеобщее оживление. Все радуются за Элеонору Васильевну и строят догадки о том, кто из местных ханабадских
У стола ответсекретаря разговор идет вокруг Ваньки Ложкина. Высокий, сухощавый, с много говорящей померанцевой физиономией, он стоит в классической позе русского раскаяния, то есть с виноватостью в глазах и готовностью принять заслуженное возмездие. Произошло то, что с регулярностью происходит каждые три недели. Ванька, когда принимает через край, идет говорить в Большой Дом по поводу правды. Домой его отправляют на машине и утром звонят в редакцию. На этот раз он, каким-то образом минуя охрану, пробрался к самому второму секретарю ЦК товарищу Тарасенкову, в кабинете у которого во время разговора заснул в кресле.
С секретарем редакции Ванька не дружит, у них разногласия «по аграрному вопросу», как выражается Володя Свентицкий: Ванька хочет, чтобы тот лежал в земле, а секретарь отвечает ему тем же. Но тут святое дело. Ответственный секретарь снимает трубку и начинает прощупывать у знакомого начальства, насколько силен шум и каким образом можно направить его в «джар», как именуется в водополивном хозяйстве канал для сброса дурной воды. Пересохшие пески поглощают эту воду и она исчезает, будто вовсе ее и не было. Все сочувственно слушают и уповают на ту самую снисходительность начальства к своим «подручным». Именно так с полным основанием определил несколько позже известный государственный деятель роль ханабадской прессы. Говорили, что после этого ханабадских журналистов долго не хотели принимать в какой-то там международный союз. При этом утверждали, что, мол, подручные в силу самой своей сути не могут состоять в каком-нибудь союзе: их дело — «прими-подай!», а награда — подзатыльник.
Можно и дальше продолжать знакомиться с находящимися тут людьми, и это не лишено было бы определенного рода интереса, но лучше делать это в процессе исполнения ими поставленной временем задачи. То есть «показывать типические характеры в типических обстоятельствах», что является основным принципом ханабадской литературы. Оно-то хорошее правило, да только какие такие могут быть типичные обстоятельства и соответствующие им характеры, если предмет исследования… миражи?
Кажется, тысячу лет, от начала времен, работаю я здесь. Точнее сказать, не работаю, а состою в нерасторжимом единстве с людьми и эпохой. Работа — это когда создаешь нечто, имеющее вес, форму, предназначение. То, чем занимаюсь я со своими товарищами, скорее можно назвать служением. Работа прежде всего сочетается с целесообразностью. Она предполагает сомнение, вариантность действий, выбор. Ее, наконец, можно делать или не делать. Служение не знает всего этого, любые отклонения тут неправомерны.
И я не ведал сомнений. С одной стороны организовывал материалы о досрочном окончании сева, а с другой разоблачал Пилмахмуда. Все совершалось мною в некоем странном диалектическом единстве, где нет места противоположностям. Кажется, если искренний мой гнев вызывали действия Пилмахмуда, то почему же с такой же ясностью не относился я к бесчисленным ханабадским миражам, выражающим в конкретном преломлении захлестнувший эпоху грандиозный мираж всеобщего ханабадства? Между тем, так оно и было…
Теперь в союзе с Шаганэ я принялся за «женский вопрос». Оставив еду и сон, я мчался с нею в Ханабад. Нужно было предупредить действия забеспокоившейся родни преступника, могущей нас опередить. В клети, пристроенной к основному, плотной николаевской постройки зданию, где остро
— Ну, отсидит муж свои два года, а что потом? — спрашивал я.
— Потом с женой будет жить, — отвечал невозмутимо заведующий школьным отделом партии Шамухамед Давлетов.
— Но ей ведь и тогда будет еще только тринадцать лет!
— Новую справку купит.
И снова летел я на другой конец Ханабада. Здесь было страшней. Ранним утром, когда женщины в красных до земли платьях — кетене — и закушенным яшмаком — платком молчания — равномерно поднимали и опускали кетмени в подсыхающие междурядья, столб пламени с черным дымом встал за дальними дувалами аула. Пронзительный вопль страдания полетел в бездонное небо, к восходящему солнцу, и рассыпался там, в пылающих недрах, тысячами криков невыносимой боли. Женщины опустили кетмени и стояли не шевелясь. Они все знали. Куски жирной сажи, словно клочья обгоревшей кожи, кружась, опускались на землю. В мире наступила полная тишина. И женщины опять замахали кетменями: по восемь взмахов в минуту…
В глазах у Шаганэ я увидел простое и великое человеческое чувство. Она держала обгорелую тонкую руку женщины, почти девочки, в своей руке, и из-под крепких, как маленькие стрелы, ресниц у нее катились крошечные шарики слез. Разбиваясь, подобно жемчугу, падали они на белое покрывало, которым было укрыто лежащее тело, и скатывались на затертый больничный линолеум. Где-то там, за зеркальной выпуклостью глаз Шаганэ стыл мираж. Она уже ощутила его всевластие, когда ей представили отдельный кабинет в обкоме партии. Облик государственности проступал в повороте ее головы, твердости пальцев, в той особой административной заботливости, с которой она наклонялась над другой женщиной, решившей уйти из жизни таким страшным способом. И все же струились эти драгоценные слезы. Долго ли будет продолжаться в ней столь неравная борьба?
Весь ужас заключался в том, что облившая себя керосином И зажегшая спичку женщина остается какое-то время жива. Огненный факел с черными краями две-три минуты полощется на ветру. Длинное платье-кетене обгорает вместе с кожей, вспыхивают верхушки волос, а потом огонь гаснет. И пострадавшая после оказания первой помощи в какой-то момент чувствует себя лучше. Она уже неистово хочет жить, верит в свое спасение, в будущее. И тут наступает мучительный кризис, почти всегда заканчивающийся неотвратимым.
Что-то неясное обозначал этот контраст: белая, с розовым маникюром, рука Шаганэ и черная от солнца и кетменя, в сочащихся кровью ожогах, рука прикрытой полотном женщины. Видны были лишь угли глаз среди завернувшихся струпьев лица. Оно улыбалось, это лицо, верило, жаждало вселенской доброты. До конца своих дней не забуду я эту улыбку…
Шаганэ что-то тихо спрашивала, а женщина молчала и все улыбалась. Ох, эта ханабадская способность молча улыбаться! И следователь опрашивал ее и всех близких в доме.
Толян и его команда
6. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Институт экстремальных проблем
Проза:
роман
рейтинг книги
