Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Нас выбрасывали на пути этих людей, и когда все заканчивалось, мы собирали убитых. У кого-нибудь из них под цветистым или полосатым халатом обязательно была под мышкой четкая наколка с готическими молниями. Но там все происходило быстро, открыто, без этого тягостного, убивающего душу лежания. На скалах и в пустынях стояли невиданные полуразрушенные башни с голубыми куполами, и пахло тающим льдом и цветами. Мы подкладывали полоски артиллерийского пороха в костер: он горел с легким гудением, как кинолента. И спали мы в шатрах из черной шерсти, уверенные в себе и в людях, потому что были у
Мне вдруг делается страшно. Только что я потерял себя. От смертного холода, идущего из глубины земли, или от липкого неотвязного запаха это произошло, но мне показалось на какое-то мгновение, что я уже умер. Чтобы снова сделаться живым, мне нужно было двигаться, стрелять. Наверно, я терял сознание… А как же те, которые с начала войны так лежат? Смотрю налево, потом направо, будто можно увидеть тех, которые лежали здесь, в этом болоте. Ничего не видно в ночи.
Теперь я осознаю, что не один здесь в ночи, как показалось вдруг мне в какую-то минуту. Шагах в десяти от меня лежит Шурка Бочков, за ним Бухгалтер, Иванов, где-то лазает Даньковец. Я знаю их всех…
Опять начинается дождь: тяжелые холодные капли ударяют в спину. Втягиваю голову под мокрый, жесткий воротник, подбираю под себя карабин. Сколько же прошло времени с тех пор, как я здесь лежу? Где-то на левом фланге грохает взрыв. И тут же стучат очереди, опять виснет ракета. Потом, уже под утро, где-то рядом опять стрельба, дикий, истошный крик. Снова взрывы — один и через некоторое время другой.
— Ну, Боря, как обстановка?
Хриплый шепот раздается у самой моей головы. Даньковец приподнимается на руках, смотрит через колья. Видны лишь очертания его широких плеч. Все в мире делается проще.
— Где-то он, паскуда, проход тут имеет. Это уж точно, — говорит Даньковец. — Ладно, пора отчаливать.
Ползем назад — он впереди, я следом за ним, и уже не попадаю в ямы с водой и руками на жесткое, торчащее из земли железо, как было вечером, когда полз сюда. Минуем во тьме ряды мокрых окопов, разбитый тягач, обгорелые доски. Здесь уже суше, и колени не расползаются в жидкой грязи. Потом между двумя буграми протискиваемся наверх и спрыгиваем на ровное место.
— Это ты, Тираспольский?.. Давай, грейся. Чай нам приперли.
Кудрявцев сидит с котелком, обхватив его ладонями.
— Да, с кофем вдогонку! — зло говорит кто-то.
— Было б тепло…
Обтираю тряпкой из кармана задубелые руки, беру котелок. В него льют кружкой что-то горячее, еще и еще. Пальцы вначале не чувствуют ничего. Придвигаю край котелка к губам, держу некоторое время и лишь потом обжигаюсь. Это вода, просто горячая вода, но я пью ее с жадностью, широкими хлюпающими глотками. Начинает жечь руки, я подтягиваю к ладоням рукава шинели и пью, пью, чувствуя, как согревается, возвращается к жизни все мое тело. Никогда еще не ощущал я такого присутствия жизни. Теплая испарина проступает под мокрой, холодной шинелью. Больше уже не вмещается в меня, но я опять подставляю котелок, прижимаю его к себе и пью…
Все возвращается на свое место. Я четко вижу, слышу, чувствую каждую мышцу своего тела. Здесь, повыше болота, стояли когда-то дома, проходила дорога. От всего этого остался большой рухнувший до половины
Еще темно, но можно различать лица. Через бугор над нами волокут кого-то, завернутого в шинель. Ее тянут за воротник артиллерист Саралидзе из четвертого взвода и Бутенко, тюремный, который ехал с нами от Водохранилища.
— Э, встал и пошел. Зачем пошел?!
Саралидзе, маленький, крепкий, резко и коротко вскидывая руки, кричит, обращаясь непонятно к кому. Капитан подходит, откидывает полу мокрой, грязной шинели. Сразу видится белое лицо человека. Глаза у него закрыты, и губы дрожат, все время дрожат. Только потом перевожу взгляд туда, где только на лоскуте от штанов держится у тела нога. Кровь почти не течет, смываемая дождем, и мякоть с торчащей костью блеклая, чистая.
Я опять смотрю в белое лицо, вижу метку у рта и вдруг узнаю его. Это же Чурилин, из уголовных, который укорял нас маслом, когда мы били Сироту. И Сирота стоит тут же, как-то странно опустив руки и вытянув длинную шею. В глазах у него недоумение, большой покатый нос виснет книзу.
— Почему пошел? Встал, понимаешь, и пошел. Два шага прошел — и все, мина тут…
Саралидзе говорит теперь с жалобной ноткой в голосе.
— Где другой? — спрашивает капитан Правоторов.
— Не достанешь, товарищ капитан. Только потянули, а там опять как ахнет, — объясняет Глушак, из третьего взвода. — Да тот у нас совсем убитый, даже и головы уже нет.
— Как это случилось с ним?
— Да тоже, встал и побежал. Сумасшедший вроде. Бежит и стреляет… Из танкового училища он со мной.
Я опускаю голову. Мне понятно, как это вдруг может получиться. И капитан ничего больше не спрашивает, тоже, наверно, знает. Он отходит от раненого и говорит нам:
— Давайте, пока еще темно…
Мы с Шуркой Бочковым подходим, беремся за полы шинели. Даньковец, который стоял все время покуривая, берется вместе с Саралидзе спереди.
— Не так, вы споднизу руками держите! — говорит он нам каким-то вдруг тихим голосом. Мы с Шуркой послушно сводим руки под шинелью, и оторванная нога у Чурилина теперь лежит вровень с телом. Он все не приходит в сознание.
Идем, пригибаясь, в рассветной полутьме. Я все боюсь, чтобы не оторвался лоскут, на котором держится нога у раненого. Холодный туман закрывает все вокруг. Глухо стучат очереди, и мы вместе с раненым приникаем к мокрой земле. Это где-то в стороне, и мы двигаемся дальше. Небольшая ложбина, поросшая кустами, уходит кверху. Даньковец уже поднимается в рост, чтобы что-то сказать, и вдруг громко в упор стучит автомат. Мы падаем вместе с тем, которого несем. Автоматные очереди уже слышатся с разных сторон, затем гулко и долго бьет пулемет.