Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Он говорит это серьезно. Усмешка относится ко мне: как себя поведу.
Через дорогу от «Правды» захожу в «Октябрь». Часов десять утра, но все уже на местах. Некая подчеркнутая деловитость, дисциплинированность чувствуется во всем. С озабоченным видом, тихо ступая, проходит мимо молодая машинистка. Громадные, высокие окна современного дома чисто, до блеска вымыты. И в комнатах все протерто: полы, мебель, двери, оконные рамы. Это как бы противоположно старому особняку на площади, где стоит памятник. Таково первое чувство.
Ольга Михайловна Румянцева,
Минут десять ожидаю в приемной редактора, потом меня приглашают к нему. И сразу поражают пронзительно светлые, с голубизной глаза. Они кажутся еще светлее и пронзительней на бледном, исхудалом лице. Какое-то удалое, отчаянное веселье в этих умных глазах. «Что же, я болен, ты видишь, а мне это… Я работаю, веду свою линию жизни, и все ущербное для меня не существует!» Так я читаю про себя этот панферовский взгляд.
Он полон энергии. Говорит, что он и жена читали мою повесть. Так обычно делают они — читают и сопоставляют свои впечатления. И пусть не его, а ее мнению можно доверять. У нее отменный литературный вкус…
Разговаривая со мной, он не прерывает работы. Пишет и отдает секретарю список телефонов десяти российских областей («Это у меня на сегодня!» — сообщает он мне). Перед ним листок с фамилией, именем и отчеством каждого секретаря обкома партии по пропаганде и агитации. Извиняясь всякий раз, он берет трубку… «Василий Петрович… Это писатель Панферов приветствует вас, желает доброго здоровья. Мы с вами на сессии, кажется, встречались. Как редактор журнала «Октябрь» интересуюсь сводкой подписки от вас. Двести восемьдесят три — мало, очень мало для такой области. С другими не сравнить. У вас там горняки, железнодорожники, вузы, колхозы, наконец. И какие передовые колхозы. Как же им без литературы…Нет, у меня самая последняя сводка. Уж попрошу вас, Василий Петрович, с сердцем, с партийной душой отнеситесь к этому…»
Ему приносят завтрак. Он открывает тарелку, там белая рисовая каша.
— Предложил бы вам со мной позавтракать, да это такая штука. Даже без соли, на голой воде. Понимаете?
Уныние теперь на его лице. С видимым отвращением съедает он две-три ложки. Наливает в стакан воду, пьет.
— Вот, воду пью! — говорит он с горечью.
Заходят и выходят писатели, члены редколлегии. Панферов с каждым знакомит меня («Помните, мы говорили об этой повести!»). Смотрит корректуру, подписывает какие-то бумаги.
Проницательность его взгляда делается почти нестерпимой. Федор Иванович знает об этой своей особенности и явно не скрывает ее.
— Поговорим о вашей литературной судьбе. Вы человек молодой, все у вас еще впереди… Нет, я знаю, чем вы обязаны «Новому миру». Они нашли вас, и я ни в коем случае не намереваюсь перебить, так сказать. Александр Твардовский большой поэт. И журнал у него хороший. Но знаете, у каждого из нас есть свои слабости…
— С молодыми — смело скажу — у нас работа лучше поставлена, шире. Там же считают, что у них не литературный детский сад. А мы недавно, чтобы помочь молодому писателю довести до кондиции интересную вещь, двух
Уже пятый час сижу здесь. Надо уходить. Обещаю Федору Ивановичу иметь в виду его приглашение печататься в журнале, еще раз благодарю за доброе мнение о повести.
Иду обратно пешком и стараюсь привести в порядок свои впечатления. Нет, это не просто редакторский азарт, который тоже необходим литературе. Тут еще какой-то особенный задор, который роднит этих людей. Позиция у каждого искренняя. Как это нужно, чтобы не все было одинаково. Ведь одинаковость — это пресечение жизни, историческая смерть. В литературе это виднее всего. Не разные поэты, значит, и не хорошие.
Впрочем, так я думал много позже, вспоминая этот разговор.
Твардовский слушает меня. Кой-чего ему не рассказываю. Он чуть усмехается, сам знает.
— Что же, Федор Иванович все правильно вам говорил.
Теперь он серьезен. Никакой лукавинки в его лице, в глазах.
Как назвать это: каким-то особым везением, что именно так сложилась моя литературная судьба? Твердо убежден лишь в том, что не бывает в литературе других путей, кроме прямого.
1980 г.
Посещение мастера
Писатель Валентин Афанасьевич Новиков, кристальной души человек, уже несколько лет начинал разговор в редакции о старом художнике, точнее скульпторе, которому скоро исполнится сто лет, и он продолжает работать здесь, у нас, в Алма-Ате. В Лувре как будто есть его работы, и в Третьяковке, в Пушкинском доме. У Новикова такая манера: скажет несколько слов, помолчит ненавязчиво, а потом, через две недели или через месяц вдруг снова вернется к разговору. Человек он серьезный, и даром говорить не будет.
Я отношусь к тому поколению, чья юность была на-живо отрезана от музыки, театра, лунных вздохов, чистой постели и многого-многого еще. В том числе от живописи и ваяния.
Нет, музыку люблю. К тому же, как-никак, высшее гуманитарное образование. Могу даже совершенно правильно насвистеть «Сердце красавицы», а так все больше те песни: строевые, победные. Посещаю Третьяковку или Эрмитаж, когда приезжаю из Алма-Аты. Мимо одних картин прохожу: они для меня вроде обоев. Перед другими стою, думаю. А вот почему, не смогу сказать. Когда приближается организованная группа, и молодая серьезная дама хорошо поставленным голосом начинает объяснять частности, спешу уйти в сторону.
Так или иначе, все уже в редакции «Простора» слышали о столетнем мастере, большом оригинале, который некогда был раввином, оставил религию и сделался скульптором. Называют известные имена поэтов, художников, наркомов, в той или иной степени имевших отношение к его жизни. Какая-то странная история. Однако мы здесь, в Казахстане, привыкли к невероятному. А Валя Новиков давно дружит с этим стариком и смотрит на нас ожидающе своими честными глазами. В один из дней нас набивается пятеро в машину вместе с редактором Иваном Петровичем Шуховым, и мы едем.