Падение Рима
Шрифт:
— А что делать?
— Ха... Я покажу вам пример! — Чендрул натянул лук и, развернувшись, почти не делясь, выпустил стрелу в спину удаляющейся к посёлку молодки. — А теперь волоките её, — приказал своим воинам, — и бросайте в топь...
Это немедленно было исполнено, и вскоре гунны с воплем и боевыми кличами снова ворвались в посёлок и стали рубить, колоть, душить арканами жителей, а трупы сволакивать к краю болота.
Кровавая вакханалия, как обычно бывает, захватила всех; вскружила голову и Хэсу — он тоже без разбору — ребёнок ли это, немощный старик или старуха — колол и резал.
Целая гора трупов уже возвышалась на берегу. Начали кидать их в топь; трясина тут же засасывала,
Пустили лошадей, но животные пугались идти, но ещё не остывшим телам. Тогда находчивый Чендрул верхние трупы велел перевернуть лицом вниз, а на их спины насыпать овса...
Переправившись на остров, гунны устроили дикую резню. Чендрул, весь забрызганный кровью, объезжая сражающихся, напоминал:
— Не убивайте графа... Я расправлюсь с ним сам.
Но побочный сын короля амелунгов, увидев полное истребление своего отряда, узнав Чендрула, от которого нельзя было ждать никакой пощады, кинулся грудью на меч.
Слух о невиданной и неслыханной дотоле жестокости, которую применил Чендрул, птицей полетел поперёд войска Увэя и вскоре достиг ушей Аттилы.
— Что ж... — задумался повелитель, дёргая себя за редкую бородку. — Жестокость?.. Хм... А может быть, то была необходимость, вызванная данной обстановкой... Как, говорите, зовут сотника? Чендрул... Сделайте его тысячником, и пусть он предстанет перед моими очами.
Рустициана полностью отдавалась природе и своим искренним чувствам восхищения ею, когда оставалась одна; когда, уставшая от бешеной скачки на буланом жеребце испанских кровей, садилась на издавна облюбованное, поваленное, но ещё крепкое дерево на самом краю леса, пускала коня пастись, а сама любовалась ячменным полем, начинавшемся сразу от могучих дубов-великанов, возле которых Рустициана сейчас находилась.
Сзади неё в ветвях на все голоса пели лесные птахи, а в вышине над полем, волновавшемся, как море, под уже ставшим прохладным ветром, заливался жаворонок. Его трели вначале глухо, потом всё настойчивее начали перебивать печальные крики, и Рустициана вскоре увидела высоко в небе длинный клин журавлей, тянувшийся на юг, к Африке... И будто по лицу молодой женщины снова полоснули ножом — до того явственно она представила то, что случилось с ней в африканском Карфагене.
«Неужели всё это сойдёт с рук хромому дьяволу?.. [128] То, что отец носил власяницу из медвежьей шерсти из-за моего несчастья, ещё раз говорит в пользу его отцовских чувств... Но не утешится моё сердце, видно, до тех пор, пока за меня не наступит отмщение... Да, я христианка, я не требую этого, но уж так устроен человек — когда он видит, что за его кровную обиду возмездие состоялось, то успокаивается. Ладно, отец стар, а мои братья?
128
Рустициана имеет в виду короля вандалов Гензериха, бывшего свёкра. Будучи молодым, он на охоте упал с лошади и с тех пор остался хромым.
Хотя говорил мне брат, тёзка отца Теодорих, будто он хотел в Барцелоне, куда попросился встречать меня, устроить вандалам взбучку, да отец не пустил его туда. Разрешил ехать младшему послушному Эйриху, и к тому же строго-настрого приказал никого в Барцелоне не трогать, ссылаясь на
Думает Рустициана о своей несчастной судьбе и судьбе далеко находящейся сейчас отсюда римской принцессы; подставляет, скинув чёрную повязку, последним тёплым лучам солнца лицо, жмурится, будто маленький котёнок, наслаждаясь светом, и не заметила, как подкрался к ней наварх Анцал. Он давно выследил королевну, и не в первый раз из-за укрытия наблюдал с отрезанным кончиком носа её лицо. Но оно ему не показалось столь безобразным, чтобы пугаться... На нём так живо сияли бездонные, как два омута, тёмно-синие глаза, что сразу привлекали внимание, а уж только потом виделось остальное.
Анцал наконец-то решился и вышел из-за своего укрытия:
— Рустициана!
Женщина вскрикнула, резко поднялась с поваленного дерева, ища на груди скинутую повязку, но наварх успел ухватить её за руку:
— Не надо, не надевай... Прости меня, прости! Я много раз видел твоё лицо без этой повязки, но не находил в нём ничего противного... Тьфу, что за слово вырвалось из моих скверных уст!.. Лицо твоё так же красиво, как и раньше... Рустициана, милая, да разве будешь особенно обращать внимание на лицо, когда я впервые, ещё на корабле, отплывающем из Карфагена, через твои глаза заглянул в твою душу и увидел её настолько прекрасной, что готов на всё ради её обладательницы.
— Я помню, что ты спас меня... Но и ты не забывай, что меня наказали за то, что я хотела отравить своего свёкра... — чтобы охладить пыл и красноречие молодого человека, жёстко заявила королевна.
— Хотела, но почему не отравила?.. Вот что мне хочется знать.
— Ладно, оставим этот разговор. А ты зачем наблюдал за мной?.. И кто тебе разрешил? Если я пожалуюсь отцу, знаешь, что будет с тобой, чужеземец?
— Знаю...
— Знаешь и пошёл на это?
— Неужели ты не поняла, когда я говорил о твоей душе?
— А что я должна понять?
— Я люблю тебя...
— Меня или дочь короля?
— И ту и другую, — честно признался Анцал.
— Ладно, помолись своему Митре, что я тебя простила как своего спасителя... И уходи. А я посижу ещё...
Анцал, виновато опустив голову, ушёл. Оставшись снова одна, Рустициана задумалась: «Странно... Любовь... Да разве можно в моём положении думать о ней?! И этот наверх... Неужели вправду влюбился в меня?.. Не верю! А если бы я была дочерью простого колона?.. С таким лицом... Говорил бы он мне о любви?.. Но я видела его искренний взгляд и не обнаружила в нём и тени смущения, когда он высказывался о моей душе, неотрывно глядя на моё лицо... Неужели ему было всё равно, какое оно?! Но такого не может быть... Не может! Ибо, когда я сама смотрюсь в бронзовое зеркало, всякий раз содрогаюсь... Нет, даже если Анцал искренне и полюбил меня, женой я ему не буду... Это по первости он, может быть, не станет обращать внимания на моё лицо... Тем более что я как женщина умею хорошо вести себя на любовном ложе. Но придёт время, когда он, пресытившись мною, всё-таки начнёт приглядываться днём к моей чёрной повязке, а утром, проснувшись, к моему обезображенному лицу. И наступит момент, когда, глядя на него, содрогнётся... Нет и ещё раз нет! Мне уготовила судьба монастырскую келью. И только там я найду в молитвах своё успокоение...»