Палач, или Аббатство виноградарей
Шрифт:
— Благослови тебя Господь, дорогая, — пробормотал старый Мельхиор, нагнувшись над коленопреклоненной дочерью и чувствуя, что сердце готово выпрыгнуть у него из груди, — будь благословенна, милая, ныне и вовеки. Провидение жестоко обошлось с твоими братьями и сестрами, но оно оставило мне тебя, и, значит, я не обижен потомством. Вот стоит наш добрый друг Гаэтано… с ним судьба поступила еще суровей… но будем надеяться на лучшее… будем надеяться. А ты, Сигизмунд, раз не принадлежишь больше Бальтазару, прими того отца, которого пошлет тебе Провидение. Все прошлые беды забыты — и поместье Вилладинг, а также мое стариковское сердце, ожидают нового собственника и повелителя!
Юноша ответил на объятие барона, которого знал как человека в общем доброго и к которому питал понятное
— Да благословят тебя Дева Мария и Христос! — с величавым достоинством произнес князь. — Ныне, дитя, тебя ожидают новые и важные обязанности, но с превратностями судьбы можно справиться, если обладаешь ангельски чистым нравом, незлобивостью и характером, сила которого не вступает в противоречие с женской кротостью. А посему ты вправе надеяться, что счастье, какое рисуется золотыми красками юному воображению, будет отпущено тебе полной мерой. А ты, — добавил князь, поворачиваясь к Сигизмунду и раскрывая ему объятия, — кто бы, волею Провидения, ни были твои родители, отныне ты мне дорог по праву. Супруг дочери Мельхиора де Вилладинга всегда может рассчитывать на мое расположение, но, кроме того, нас объединяет какая-то странная, внушающая трепет тайна. Разум подсказывает мне, что я наказан за былую гордыню и своеволие, получив сына, какого не пожелал бы иметь ни один человек, даже низкорожденный, в то время как я мог бы обрести отпрыска, достойного самого императора! Ты мне и сын — и не сын. Когда бы не доказательства, представленные Мазо, и не свидетельство умирающего монаха, я без колебаний объявил бы о нашем родстве; но, кто бы тебя ни породил, тебе безраздельно отданы мои отцовские чувства. Нежно заботься о хрупком цветке, доверенном тебе Провидением, лелей его, как собственную душу. Великодушная любовь и доверие добродетельной женщины всегда служат опорой, а нередко и пьедесталом шатким жизненным принципам мужчины. Когда бы, по милости Божьей, моя Анджолина была дарована мне раньше, наши жизни сложились бы совсем иначе! Я знал бы, куда обратить драгоценнейшие для человека чувства, и счастливым встретил бы закат своих дней. Да хранят вас, дети мои, небо и все святые, да продлится как можно долее ваша любовь и душевная чистота!
Почтенный дож умолк. Говоря, он боролся с волнением, а теперь отвернулся, чтобы спрятать несовместимые с его возрастом и достоинством слезы.
Маргерит до сих пор молчала, вглядываясь в лица и ловя слова тех, кто приветствовал новобрачных. Теперь наступил ее черед. Сигизмунд опустился на колени и прижал к губам руки Маргерит, показывая, как глубоко отпечаталось в его памяти ее не лишенное некоторой суровости благородство. В эти минуты юноша ощутил, как больно ему порывать священные узы, которым в данном случае придала особый романтический характер связанная с ними тайна; Маргерит же расцепила его судорожно сжавшиеся пальцы, откинула с широкого чела кудри и долго, во всех — до мельчайшей тени — подробностях изучала его черты.
— Нет! — горестно покачивая головой, промолвила она. — Ты в самом деле не из наших, и Бог явил милосердие, когда забрал к себе невинное маленькое создание, место которого ты, не ведая того, занял! Ты был дорог мне, Сигизмунд, очень дорог… ибо я считала, что на тебе лежит такое же проклятие, как и на нас; не возненавидь меня сейчас, если я скажу, что ныне мое сердце там, где покоится…
— Мама! — с упреком воскликнул юноша.
— Да, я по-прежнему твоя мать, — со скорбной улыбкой отвечала Маргерит. — Ты замечательный мальчик, и перемена судьбы не изменила твою душу. Расставание жестоко, Бальтазар, и, после всего, не знаю, правильно ли ты поступил, обманув меня: пока мальчик рос, моя радость мешалась пополам с горем… тяжким горем от того, что он обречен жить, как все в нашем роду, с клеймом проклятия… но теперь этому конец… он не из наших… нет, он больше не с нами!
Слова Маргерит прозвучали так жалобно, что Сигизмунд уткнулся лицом в ее руки и громко зарыдал.
— Теперь, когда счастливые и гордые
— Мама, мама, во имя Пресвятой Девы, не мучь меня!
— Я не говорю, что не верю тебе, дорогой; хоть ты и не мною вскормлен, однако получил от меня достаточно уроков справедливости и не станешь нас презирать… Но ты не из наших, ты можешь оказаться даже княжеским сыном, а мирская жизнь ожесточает… те же, кто перенес много обид, становятся подозрительны…
— Бога ради, не нужно, мама, ты разрываешь мне сердце!
— Подойди сюда, Кристина. Сигизмунд, эта девушка будет сопровождать твою жену; мы полностью доверяем моральным правилам той, кого ты избрал в супруги, поскольку они испытаны на деле. Заботься о девочке: она прежде была твоей сестрой и ты ее любил.
— Мама, я прокляну час, когда появился на свет! Маргерит не могла побороть в себе холодного недоверия, постоянно сопровождавшего все ее мысли, но тут она поняла, что была слишком жестока, и замолкла. Склонившись, она коснулась губами холодного лба юноши, прижала к груди дочь и с жаром произнесла молитву, а затем передала бесчувственную девушку Адельгейде, которая раскрыла ей объятья. Сверхчеловеческим усилием воли Маргерит заглушила взрыв материнской любви, а затем медленно обернулась к безмолвно и почтительно застывшей толпе, которая, затаив дыхание, наблюдала за проявлениями чувств этой незаурядной натуры.
— Найдутся ли здесь такие, — сурово вопросила она, — кто сомневается в невиновности Бальтазара?
— Нет, добрая женщина, таких нет, — отозвался бейлиф, вытирая слезы, — ступай спокойно домой, и да хранит тебя Бог!
— Он оправдан перед Богом и людьми! — добавил кастелян более важным официальным тоном.
Жестом показав Бальтазару, что они покидают часовню, Маргерит приготовилась последовать за ним. На пороге она обернулась, чтобы бросить еще один долгий взгляд на Сигизмунда и Кристину. Они рыдали, обнявшись, и Маргерит захотелось смешать свои слезы со слезами тех, кого она так сильно любила. Но, твердая в своем решении, она подавила поток чувств, грозивший перейти в бурю, и отправилась вслед за мужем. Глаза ее были сухи, лицо пылало. Спускаясь с гор, эти несчастные, многое испытавшие на своем веку супруги ощущали в сердцах такую пустоту, что все другие горести в жизни показались им надуманными.
Только что описанная сцена не оставила равнодушными зрителей. Мазо прикрыл рукой глаза и, по-видимому, испытывал большее участие, нежели считал необходимым показывать в своем настоящем положении. Конрад и Пиппо, демонстрируя свое человеколюбие, пролили обильные слезы. Последний даже проявил чувствительность, которая, при всем его легкомыслии и неустойчивой морали, не была ему совершенно чужда. Он даже просил о позволении приложиться к руке невесты и с жаром пожелал Адельгейде счастья, как человек, переживший совместно с ней большую опасность. Засим все разошлись, обменявшись знаками пылкого взаимного расположения и доказав тем самым, что людской род, склонный теснить и отталкивать ближних на большой дороге жизни, все же наделен и добрыми качествами, заставляющими нас раскаиваться в дурных поступках, которые извращают нашу натуру.
Покинув часовню, путешественники стали собираться в дорогу. Бейлиф и кастелян спустились к Роне; вполне довольные собой, словно бы до конца исполнили свой долг, заключив Мазо в темницу, они по пути рассуждали о том, какой удивительный случай свел их с сыном генуэзского дожа, да еще и при столь двусмысленных обстоятельствах. Добрые августинцы помогли путешественникам, которым пришлось снова забираться в седла, и — завершающий акт гостеприимства — недолгое время шли за ними следом, желая благополучно добраться до Аосты.