Палка, палка, огуречик...
Шрифт:
А уж с утра инвентарь перемещался по принадлежности, но некоторые игрушки порой застревали у нас надолго. Пока я ими вволю не натешусь. Ведь фантазии фантазиями, а заводную игрушку покурочить, из ружья духового пострелять резиновыми грибками, юлой пожужжать — все равно иногда охота.
Так что периодически я делался богаче даже самых избалованных детей, чьи родители служили начальниками СМП, руководили до сих пор загадочной «дистанцией», а то и чуть менее загадочными «отделениями».
И вообще, формально освобожденный и даже как бы отставленный от детского сада, я, так получалось, никогда не порывал с ним контактов совсем. Гуляешь в окрестностях, а поселок маленький, сплошные окрестности, мама увидит — покормит.
Между прочим, так называемое «снабжение» на железной дороге в те годы было не в пример лучше, чем в стекольной промышленности. Но, может, дело не в том, какая и где царствовала отрасль, а в том, что на станции Карпунино обитали «свободные» люди (без кавычек никак не могу обойтись), а в поселке Заводопетровском — подневольные, причем без всяких кавычек, да еще — «нерусь». Да еще — калмыки, враждебные уже тем, что вопреки всему окружению исповедовали какой-то вообще непотребный буддизм…
В Заводопетровском очень напряженно было с хлебом — уж не говорю про другое. Даже мне, несмотря на очень юный возраст, не раз и не два довелось постоять в этих изнурительных очередях, но больше-то, конечно, страдали сестра и бабушка. Никаких карточек уже давно не было в помине, но еще немало оставалось в державе населенных пунктов, никакого стратегического значения не имеющих и тем самым относящихся ко второстепенным, третьестепенным, ну, не знаю, может, десятистепенным. То же самое, следовательно, можно сказать и о людях, населявших царствие «Равенства и Братства».
А в станционном буфете продавалась на развес красная икра — черная, правда, отпускалась лишь в виде бутербродов. Хлеба, как белого, так и черного, было вообще завались. И все по доступной цене, все очень качественное. И как бы вызывающе ни звучало это сегодня, однако со всей ответственностью должен сказать — был, был ничуть не легковесней доллара советский рубль образца 1961 года! На него тогда можно было столько настоящей еды накупить, натуральной еды, не оскверненной презренными добавками американской сои и русского гуталина!
Но, как на духу, — обиды обидами, однако голод мне неведом. И сестра тоже не захватила. Родители и бабушка — те, конечно, хлебнули сполна. Отголоском чего, в частности, было препротивное прозвище, которым отец иной раз в благодушном настроении меня почти любовно именовал — «хлебоясть». В словарях, между прочим, я его не нашел, как не нашел и упоминавшийся несколько раньше «урыльник». Вот до чего богат доставшийся мне от жизни и предков язык!
Отец обзывал меня «хлебоястью» тогда, когда я хлеба-то как раз и не хотел, но хотел колбасы. А бабушка с мамой чаще всего отца урезонивали, считая, что попрекать человека куском, когда нет войны, нет всемирной засухи, никого не раскулачивают и не высылают, — последнее дело, и отец вынужден был молча уступать, поскольку сам-то, как добытчик и кормилец, никакими достижениями похвастать не мог и даже не рассчитывал, что сможет когда-нибудь.
Не обделяли нас с сестрой и прочими материальными радостями. Одежда на нас всегда была весьма приличная — даже иной раз модная. Мне, к примеру, одному из первых в нашей школе поселковая швейная мастерская пошила брюки-клеш.
Сама же мама вечно ходила в ситчике — иногда покупала готовое платье по совершенно смешной, как сказали бы нынче, цене, — но чаще гоношила что-нибудь простенькое собственноручно, не только в совершенстве освоив кройку-шитье, но даже научившись ремонтировать и регулировать свой древний швейный агрегат, что, если кто не сталкивался, отнюдь не просто, несмотря на кажущуюся примитивность устройства.
Кроме того, мать, прослыв изрядной портнихой, то и дело брала заказы — сперва только на пошив да на перелицовку,
О, как я хорошо помню эти выкройки из газетной бумаги и обоев, эти рисунки на кальке и копирке, эти пяльцы и нитки «мулине» — все это никогда в беспорядке, разумеется, не валялось, но всего этого было так много, что просто-напросто не могло оно не мешать всем и постоянно, не могло не путаться и не деваться неведомо куда, хотя только что тут было.
А еще я помню мамины слезы и проклятия в адрес любимой швейной машинки, в адрес ненавистной творческой работы, в адрес самой жизни сволочной, когда мать, в общем-то не особо чувствительный и совсем не плаксивый человек, увлекшись работой, прошивала себе иглой палец, что случалось часто, иногда и не по разу на дню, потому что вышивка требует виртуозного владения швейной машиной и не позволяет держать пальцы на гарантированно безопасном расстоянии от острого, мелькающего инструмента.
Так что, куда б ни заносила нас судьба, непременно в скором времени окрестные не особо притязательные женщины начинали носить повседневно и «на выход» ситчиковые платья от моей маман, ее задергушки начинали повсеместно белеть на окнах ближайших пятистенников и бараков, ее расшитые петухами полотенца не вешались на гвоздь возле рукомойника, а приберегались для наиболее почетных гостей или для того, например, чтобы достойно поднести хлеб-соль новобрачным, смущенно и по-царски входящим в насквозь провонявшую выгребным комфортом коммуналку…
А еще мама работала скатерки, накомодники, ночные рубахи, призванные сразить наповал любого без исключения мужчину неслыханным и невиданным количеством красоты, покрывала, накидушки, салфетки да салфетищи самого разного назначения и размера.
А потом, когда мы уже в Арамили жили, мать вдруг разом охладела к своей вечной машинке, хотя, конечно, совсем ее забросить не удалось, — увлеклась до самозабвения вязаньем — благо, тогда с местной суконной фабрики массово и масштабно воровали и непряденную шерсть, и полуфабрикат под названием «ровница» (непряденая нить), и готовую пряжу. Воровали и почти свободно продавали, моментально позабыв не так уж давно отмененные кровожадные указы, благодаря чему у рукодельниц вроде моей матери не было недостатка в исходных материалах. Хватало и заказов — кто воровал сырье, тот в основном и заказывал, расплачиваясь опять же сырьем.
Первая зима на новом месте, на станции Карпунино, показалась бесконечной.
«Ничего удивительного — север», — объяснял данное явление отец, важно поджимая губы, словно лично обеспечил эту малоприятную географическую особенность.
А между тем мы вряд ли, выражаясь тоже географически, переместились вверх по карте даже на градус. Вообще, все наши перемещения уместились бы в кружочке с таким радиусом, что на карте Родины, которую в школе на стенку вешают, этот кружочек запросто закрылся бы одним моим пальцем.
В первую зиму приходилось мне целыми днями дома торчать: друзей-приятелей — никого, про телевизор я тогда еще слыхом не слыхивал, книжки читать еще никто не удосужился научить, а кроме того, зима выдалась на редкость снежная и морозная.
В общем, только бабушка да не знающее преград и правил воображение выручали. Зато когда пришла неизбежная даже в Карпунино весна, дел стало невпроворот. Как общесемейных, так и личных. Впрочем, в том возрасте я семейные и личные дела еще только начинал отделять друг от друга и меня еще можно было запросто увлечь такими делами, от которых, спустя какое-то время, я начал уклоняться со всею страстью увлекающейся, умирающей от любой монотонности натуры, призывая на помощь всю свою фантазию, но нередко низводя ее до уровня самого примитивного вранья.