Память о розовой лошади
Шрифт:
От обиды у Бокарева закипало сердце, хотелось материться и плевать во все стороны.
По пути его осенило завернуть в библиотеку: все же от письма дедушки отдавало каким-то «шутейным» ломанием. Еще небось выдумал все, старый склеротик, про легендарного брата?!
Знакомая женщина в библиотеке, часто выдававшая ему книги по искусству, слегка призадумалась, когда он сказал, что его сюда привело: «Как вы говорите? Белоусов, Белоусов... Что-то, ей-богу, слышала, вроде. Сейчас посмотрю по картотеке». Она порылась в карточках и, обрадованно сказав: «Есть», исчезла, растворилась в таинственном полумраке среди стеллажей. Вскоре она вынесла ему книгу очерков под общим названием
В Бокареве возмутился художник. Еще он подумал о том, как огорчился, наверное, дедушка, взяв в руки такую книгу, — вот и пришла мысль самому написать о брате.
Из библиотеки Бокарев сразу пошел на почту, отправил дедушке срочную телеграмму и стал собираться в дорогу.
В вагон поезда он вошел поздно вечером, почти уже ночью, но на станции было светло, как днем: полыхал огнями огромный вокзал, большущие лампы ярко освещали перроны и виадуки, в электрическом свете бесконечно далеко проглядывались серебристые нити рельсов.
Поезд долго, трудно выстукивал за городскую черту, выбираясь из переплетения железнодорожных путей, словно из паутины. Сидя у окна, Бокарев болезненно морщился и при каждой малой приостановке поезда дергался на сиденье, как бы помогая вагонам в их судорожных толчках вперед, поощряя поезд выскочить поскорее вон из родного города, такого шумного, большого, почти столичного и суматошного до бестолковости.
Выбравшись на свой путь, поезд вдруг весело, даже игриво, завихлял вагонами. Но отсвет городских огней еще долго мешался с чистотой ночи; казалось, за вагонами тащится ядовито-грязная желтизна.
«Поехали все же...» — с удивлением подумал Бокарев.
Почему-то его долго не оставляла нелепая мысль, что поезд так и не сможет преодолеть тяготение города... Ощущая теперь убаюкивающее покачивание вагона, он радовался, что нашел в себе силы собраться: отдохнет в тишине деревни, поживет среди простых людей, походит в горах на лыжах, окрепнет, отогреется душой и еще всем покажет, на что он способен.
Рано утром Бокарев с нетерпением выглядывал из вагона поезда, замедлявшего ход у наплывавшей на него маленькой железнодорожной станции. После духоты вагона он невольно так глубоко и полно вдохнул морозного воздуха, что потемнело в глазах, закружилась голова, и он прислонился плечом
Станция искрилась, сияла от мельтешившей в воздухе изморози. Невысокий вокзальчик отливал солнечной желтизной и широко, открыто, даже как-то немного наивно, смотрел на мир чистыми окнами. Близко к путям с пронзительными на солнце рельсами подходили невысокие Уральские горы, поросшие звонкими, ясными соснами; у станции сосны отсвечивали медью, но в горах подальше кутались в темную синеву.
Высокое небо над станцией, над горами, казалось, проглядывалось насквозь и светилось чистейшей голубизной — лишь в самой глубине его тающей льдинкой завис осколок луны.
От станции в горы, теряясь в соснах, вела рыжая дорога.
Слегка оглушенному тишиной Бокареву все вокруг представилось на миг так, словно окружающее было ухвачено цепким взглядом живописца и перенесено на холст, а он сам, щурясь и клоня к плечу голову, стоит на снегу, смотрит на работу художника и млеет от радости и восторга.
— Эй, ты это, чай, будешь к деду Петру из области? — внезапно послышался позади чей-то хрипловатый голос.
Оторванный от созерцательности, забывший, зачем он сюда приехал, Бокарев недовольно обернулся:
— Что еще?
За ним стоял невысокий мужчина в тулупе, В руке он держал кнутовище длинного кнута, кольцами свернувшегося у его валенок.
— Ты, спрашиваю, приехал к деду Петру?
— Ах, да... Я это. Точно, что я. Получили, значит, мою телеграмму?
Мужчина мотнул головой, деловито сказал:
— Пшли к саням, — и зашагал к вокзальчику, а кнут, извиваясь, пополз за ним по снегу.
Подавшись следом, Бокарев блаженно воскликнул:
— За мной, выходит, карету прислали?
— Карету не карету, а довезу, раз взялся.
По ту сторону вокзальчика скучала запряженная в сани лошадь, задремавшая на морозе. В санях пышным ворохом поднималась солома, она словно вздохнула от тяжести рюкзака и чемодана, а затем по саням рассыпался треск и шорох.
Оглядевшись еще разок, Бокарев вздохнул:
— Как хорошо-то, а... Как хорошо.
— Чего уж там особенно хорошего в таком пальте, — критически посмотрел на него мужчина. — Вона, гляди, тулуп ляжит. Вздымай-ка его побыстрей на плечи, а то вмиг умерзнешь у меня на соломе, свернешься тутось, и ужо ничего будет.
В тулупе сразу стало уютнее.
— Хороший человек, видно, этот дедушка Белоусов, — сказал Бокарев. — Заботливый, добрый. Так ведь?
Тот, с кнутовищем, остро глянул на Бокарева из-под мохнатого козырька вполне даже современной шапки.
— Заботливый, точно, мать его — перекати-поле. Зазря выпить не даст. Крепкий, одним словом, дедок, что тот засохший оммылок. А я буду ему раз и навсегда родным племяшем. — Он скосил в сторону глаза и вздохнул: — Выходит, и по родству мы, перекати-поле, единой ниточкой что ни на есть увязаны.
Он закрутил туда-сюда головой, оглядываясь по сторонам, потом сбил шапку совсем на глаза и заскреб в затылке.
— Интересно девки пляшут... Однако же куда он опять подевался? Небось снюхаться с кем успел. Не похоже — на этаком-то морозе...
Еще посмотрев по сторонам, он сунул два пальца в рот и пронзительно свистнул. Затем закричал во всю силу легких:
— Джойс! Джойс!
Из-за вокзальчика выметнулся красно-рыжий, словно весь огненный, пес и помчался к саням, взмахивая у головы большущими ушами, как крыльями.