Память о розовой лошади
Шрифт:
— А вот пугать меня, Клава, не надо, — тихо ответила мать.
— Хорошо. Ладно. Оставим партию в покое. Учти только, если ты такое выкинешь — потеряешь подругу.
В конце зимы, или, может, немного позже Аля получила письмо от мужа и весь вечер — пока домой не пришла, мать — нервно ходила с ним из комнаты в комнату; походила туда-сюда, не закрывая двери, потом присела на стул у окна и принялась складывать письмо странным образом — сгибала и сгибала листок узкими полосками, тщательно приглаживая пальцами места сгибов, словно хотела сделать из письма бумажную гармошку или веер.
Вернулась с работы мать.
— Оля, я получила письмо от Сергея. Он скоро демобилизуется.
— Правда?! — обрадовалась мать. — Очень хорошо.
— Так-то оно так... — Аля посмотрела на нее внимательно. — Но, Оля, младенцу ведь ясно, к чему у вас с Робертом Ивановичем идет дело.
Вскинув голову, мать с удивлением глянула на сестру.
— Ага, понимаю тебя... Понимаю, — она покивала и нахмурилась. — Ты хочешь сказать, что всем нам будет тесно в доме?
— Разве в тесноте только дело?
— А в чем еще? — быстро отозвалась мать. — Ведь твой Сергей воевал не с немцами, а с японцами...
— Ты что это, Ольга, как будто из себя выскочить хочешь, — заволновалась Аля. — Просто я хотела с тобой поговорить, обсудить все.
— Обсуждать нам, кстати, и нечего, — отрезала мать. — Никого стеснять я не собираюсь. Уже вела разговор — мне обещали квартиру.
3
В новой квартире я выдал отчиму такое, при воспоминании о чем меня потом всю жизнь обдавало жаром стыда.
Привыкнув к старому дому, я тосковал по нему, мне не хватало просторного двора с густыми кустами сирени под окнами, с высокой травой и огромными лопухами у забора, вспоминались скрипучие ступеньки деревянного крыльца, сумрачные сени, просторная прихожая, где тоже порой пели половицы, а главное, я сжился с постоянной суетой большой семьи, обитавшей под одной крышей, — без топота детей, без ежедневных разговоров, а иногда и споров взрослых, без их толкотни в кухне жизнь втроем в тихой квартире казалась пресной, пустой; правда, сначала пустоту заполнял отчим: чтобы постоянно наблюдать за ним, держать под прицелом глаз, я из школы торопился сразу домой, отказываясь от игр с ребятами, и дома встреч с отчимом не избегал, наоборот — искал их, а если готовил уроки, то чутко прислушивался ко всему, что происходило там, за дверью моей комнаты.
Странное дело, но чем ближе узнавал я Роберта Ивановича, чем больше подмечал новых для меня черт его характера, пытаясь выявить то особенное, отличительное, что должно было его роднить и с теми пленными немцами, которые когда-то рыли траншеи для водопроводных труб недалеко от старого дома, и с виденными в кино, тем более он в моем сознании от них отдалялся: от него не пахло чужим горьковатым запахом, язык его был не лающим — он говорил нормально, как и все люди вокруг, отчима трудно было представить играющим на губной гармошке или делающим колечки из двугривенных и пятаков и тем более меняющим эти поделки на куски хлеба...
Неудовлетворенность постоянными наблюдениями томила подчас до такой степени, что иногда я стал замечать — теряю интерес к отчиму.
Летом я ездил к отцу в Ленинград и месяц жил свободной жизнью в его холостяцкой квартире с каминами: отец был сильно занят на службе, порой я
Весь вечер я проговорил об отчиме и выложил все, что успел узнать.
Отец внимательно слушал, кивал большой головой и похмыкивал:
— Хм, да... Любопытно... Очень даже любопытно.
Слушая меня, он скоро стал улыбаться, и эта его улыбка, какое-то снисходительное похмыкивание внезапно озарили меня догадкой: ничего интересного, существенного для отца я не открыл — его лишь забавлял мой рассказ.
Только превращения отчима у зеркала перед тем как он собирался на улицу затронули его любопытство: на лицо отца набежала задумчивость, он покачал головой:
— Обиженным представляется... — и жестко сказал, словно начисто отметал чьи-то возражения. Отец меня похвалил: — Оказывается, ты наблюдательный. Молодец. Но помни, что человека раскрыть трудно: можно годами за ним наблюдать, а спрятанное глубоко внутри не увидеть... А иногда какой-нибудь ход, ложный выпад мигом его раскроет.
Похвала отца, его совет впоследствии, дома, и подтолкнули меня... Поддавшись внезапному порыву, вдохновению, решив, что именно сейчас все окончательно выяснится, я — в ответ на какое-то замечание отчима — выкинул вперед руку, рявкнул:
— Хайль Гитлер! — И, чувствуя, как проваливается сердце, вытянулся во весь рост, щелкнул каблуками: — Яволь!
Отчиму словно кипятком плеснули в лицо — так он от меня отшатнулся. Но тут же глаза его побелели, он шагнул ко мне, сжимая кулаки так, что натянулась, стала глянцевой кожа.
Выскочив в коридор, я хлопнул дверью и зачем-то добавил:
— Ауф видер зеен.
Роберт Иванович, к чести его, за мной не выбежал, а я, потоптавшись, надел пальто и ушел к бабушке.
В тот момент мне так не хватало мужского сочувствия, что я все — с подробностями, рассказал Юрию. Он схватился за живот, захохотал, повалился спиной на кровать и задрыгал от восторга ногами:
— Ум-мо-орил... Молодец. Правильно сделал. Так его... Пусть знает наших...
И мне внезапно стало не по себе.
Домой я возвращался понуро: не мог представить, как посмотрю в глаза матери. Но она встретила меня спокойно, и я понял — отчим промолчал о моей выходке.
После того дня мы с Робертом Ивановичем долго не не разговаривали. Встречаясь с ним в коридоре, я старался побыстрее пройти мимо, а у него глаза сразу становились какими-то невидящими, пустыми. Теперь после уроков я почти всегда уходил к бабушке — обедал там, занимался. В старом доме меня встречали тепло, но все словно слегка жалели: бабушка и Аля старались накормить посытнее и повкуснее, Юрий зазывал поиграть в шахматы, шутил, рассказывал всякие смешные истории, точно задался целью постоянно вселять в меня жизнерадостность, бодрость; бабушка Аня не упускала случая подсунуть мне, как малому ребенку, что-нибудь вкусное.