Память о розовой лошади
Шрифт:
— Купи, дорогой, своей милой духи, — повела она аспидно-черными глазами. — Довоенные. «Манон». Рада будет твоя милая, уверяю.
Обрадованный, что может сделать подарок, он расплатился новыми сотенными бумажками и спрятал флакон в карман. Догнал Веру Борисовну, когда она уже нацелилась покупать картофель. Поверх ее головы он увидел на прилавке крупные розовые клубни и тронул ее за локоть.
— Другую взять надо.
— Разве не все равно? — удивилась она.
— Совсем не все равно, — с удовольствием принялся объяснять он. — Надо взять мелкого, семенного, да и другого сорта. А это и не сортовая
Вблизи ворот торговала с подводы женщина в кирзовых сапогах и, несмотря на тепло, в ватнике. Продавала она то, что и нужно: «лорх», но запрашивала страшно дорого, и он отчаянно, как не стал бы, конечно, делать, если бы покупал для себя, торговался. Уступив и приняв деньги, женщина сказала обиженно:
— А еще военный. Вижу вон — погон из-под плаща торчит.
Вера Борисовна засмеялась:
— Мастер вы торговаться, лучше некуда, — и стала осматриваться, нет ли кого поблизости с тележкой, чтобы довезти мешок картошки до дома.
— Я донесу, — сказал он. — Здесь же недалеко. Да и нести-то нечего — всего мешок.
— Нет, нет... Вам нельзя. Вы что, убить себя хотите?
— Да на правом плече понесу...
— Все равно нельзя. Что вы? Ни в коем случае.
Его немного обидела ее настойчивость. Чего там какой-то мешок? Он молча забрал в руку его верх и, присев, легко кинул мешок к а плечо. По телу огнем полыхнула боль, перед глазами поплыли оранжевые круги, а на лбу крупными каплями выступил пот.
Она все это сразу заметила и чуть не заплакала.
— Я же говорила... Говорила. Сейчас же бросайте. Слышите? Ну!
Но Андрей уже справился с болью и твердо пошел к выходу. Догнав его, она пристроилась сзади, подставила плечо под свисавший конец мешка. Так и шли: он — впереди, а она — за ним, касаясь его бока грудью.
Дома она сердито велела ему сесть на диван и расстегнуть мундир, а сама открыла в невысоком, округло-бокастом комоде верхний ящик, низко склонилась над ним и принялась там рыться. Сбоку он видел, как она озабоченно хмурится у комода, ломая, как в госпитале, углом брови, и ему стало неловко: он почувствовал себя виноватым перед ней, потому что и правда устал с непривычки, в глазах было темно, словно день померк, болел бок.
В комнату, приоткрыв дверь, заглянул наголо остриженный мальчик, и Андрей, чтобы хоть что-то сказать, спросил с придыханием:
— Ваш?
Она глянула на него поверх ящика.
— Кто? О чем вы? А-а... — Увидела мальчика, и глаза у нее заблестели. — Конечно, мой. Младшенький. Верно, похож? Весь в меня.
Андрей, конечно, понял, что сморозил глупость: она-то была не старше его самого, ну, года двадцать три, а мальчику — лет двенадцать.
— Хотел спросить — родственник? — поправился он.
— О господи! Не можете вы разве посидеть спокойно? Ясно же, что не сын. Племянник это мой. Миша. Сын брата.
И сразу попросила мальчика:
— Миша, принеси стакан воды. И побыстрее.
Она достала из ящика пакетик с порошком и две розоватые пилюльки. Развернула пакетик, положила пилюльки в порошок, а когда Миша принес воду, взяла у него стакан и подошла к Андрею:
— Выпейте вот это, — и покачала головой. — И надо же таким упрямым
— Да зачем? Ничего ведь и нет, — попытался отстранить он ее руку.
— Ну, капитан! — глаза ее гневно сверкнули.
Она мгновенно вновь превратилась для него во врача, он послушно все выпил и даже слегка расслабленно откинул голову на спинку дивана.
Вера Борисовна сидела напротив и внимательно всматривалась ему в лицо.
Боль утихла.
Взгляд Веры Борисовны стал спокойным, и она задумчиво проговорила:
— Неужели все-таки там остался осколок?
Один осколок и верно остался. Всю жизнь носил его с собой Андрей Данилович: позже это определили рентгеном — он засел глубоко в мягких тканях у крупных сосудов, и поэтому трогать его не решались. Опасности для здоровья осколок не представлял, но нет-нет да и напоминал о себе, особенно почему-то при сильном волнении.
Но тогда боль скоро совсем прошла. Мама Веры Борисовны принесла только что вскипевший чайник с еще подрагивающей от пара крышкой, достала из буфета матового стекла вазочку с вишневым вареньем, фарфоровые чашки и тонкими ломтиками нарезала хлеба. Она усиленно угощала его, и он, смущаясь, пил чай и даже ел варенье, хотя сразу заметил, что на варенье уже образовалась тонкая корочка, и, значит, стоит оно в буфете давно — видимо, предназначено специально для гостей. Мама Веры Борисовны, как-то по-птичьи клоня небольшую голову с аккуратной прической то к левому боку, то к правому, все время очень внимательно разглядывала его. Он даже стал нервничать, но тут она сказала:
— Смотрю на вас, смотрю... Такой молодой, и столько уже орденов. — Неожиданно она потянулась к нему и погладила его ладонью по руке. — Сколько же тебе, мальчик, пришлось выдержать?
У Веры Борисовны так дрогнули ресницы, что показалось — вот-вот с них скатится слеза. Но голос ее прозвучал властно:
— Не трогай, мама, эту тему. Не забывай, что я лучше всех это знаю.
В тот день, перед тем как уйти от них, он незаметно поставил на комод флакон с духами.
На другое утро обхода врача он ждал с особым напряжением. Но она зашла к ним в палату всего на минуту, очень строгая, с поджатыми губами, и больше разговаривала с соседом по палате, а его даже не заставила раздеваться, суховато спросила: «Как себя чувствуете?» — и быстро пошла дальше, кажется, и недослышала его ответа.
Пожилой сапер засопел, потом захмыкал, зачем-то стал крутить усы и вдруг сказал:
— Э-э, капитан, парень ты мой, золотая душа, похоже — вскружил ты нашей врачихе голову.
У Андрея бешено мелькнула мысль: «А костылем не хочешь?..» Но он сдержался, выскочил в коридор и пошел меж коек в библиотеку госпиталя. Ее сегодняшнее поведение, такой поспешный уход он воспринял как трагедию. А этот дядька-сапер еще подсмеивается над ним! Книги он любил читать, но больше толстые, чтобы надолго, но в этот раз почему-то взял томик стихов. Полистал его, прочел: «Под березою был похоронен комбат. Мы могилу травою укрыли. В ствол березы ударил снаряд, и береза упала к могиле». И хоть раньше он не очень любил стихи, не совсем понимал их и читал редко, сейчас от жалости к книжному комбату у него на глазах вдруг проступили слезы. Он даже вздрогнул и осмотрелся с испугом: не видит ли кто?