Парабола моей жизни
Шрифт:
На генеральную репетицию Сондзоньо хотел пригласить всю прессу. Я отсоветовал ему делать это, ибо считал нецелесообразным показывать критике те неизбежные недостатки и недоработки, которые всегда всплывают на генеральной. Од-ному-единственному критику был разрешен вход в театр, а имено — Ромео Каругати из «Персеверанцы».* Хотя мы с ним были связаны узами многолетней дружбы, он не стеснялся очень строго критиковать меня, когда считал это необходимым.
* «Perseveranza» — газета, издававшаяся в Милане.
Он — я узнал это от моего секретаря — опасался, подобно тому как в свое время опасались Рикорди и Кампанини, когда я должен был выступить в роли Риголетто, что я недостаточно созрел для выступления в Милане в партии столь сложной, как Гамлет; и он собирался, в случае если заметит в моей трактовке какие-нибудь ошибки, помочь мне их исправить. И вот, когда кончилась репетиция, он пришел вместе с моим секретарем ко мне
После спектакля ко мне в уборную пришло много известных людей. Прежде всех приветствовал меня Эдоардо Сондзоньо, выразивший свое удовольствие по поводу моего успеха; я же, взволнованный, не находил слов, чтобы поблагодарить его за все, что он для меня сделал. Затем пришли Леонкавалло вместе с Колаутти, Масканьи, Джордано и другие представители театрального мира. Мой агент Конти сообщил мне, что импресарио нового театра Колон в Буэнос-Айресе ждут, когда выйдут от меня все гости, чтобы поговорить о делах. Эти импресарио были Чезаре Чиакки, Луиджи Дуччи и два аргентинца, которые впоследствии управляли театром Колон вместе с Вальтером Мокки и Фаустино Де Роза. Конти рекомендовал мне требовать большой гонорар и не подписывать контракта на условиях меньших, чем двадцать тысяч лир в месяц. Я, хотя и отлично сознавал, какое значение могут иметь для моей дальнейшей карьеры выступления в большом американском театре, все же решил не показывать чрезмерного энтузиазма и ответил, что собираюсь прежде всего закрепить свое положение в театрах России. Поэтому я смогу согласиться на двухмесячный контракт только в том случае, если импресарио театра Колон предложат мне гонорар в пятьдесят тысяч лир в месяц. Аргентинские дельцы сначала воззрились на Конти, как бы желая получить у него объяснение моим преувеличенным требованиям, а затем удалились, даже не начав переговоров. Конти, весьма огорченный, сказал, что успех «Гамлета», по-видимому, вскружил мне голову, и в течение многих недель я своего агента больше не видел. В общем получилось так, то в данный момент с надеждой на возобновление переговоров с антрепризой театра Колон надо было распроститься.
Тем временем в конце октября 1907 года, заключив договор импресарио Федером, я провел сезон в Бухаресте. Человек умный и опытный, Федер сумел преподнести меня публике соответствующей рекламой. Принимали меня в столице Ру-ынии необыкновенно торжественно. Я пел во многих операх, главным образом в вердиевском репертуаре. Успех мой достиг десь исключительных размеров. После последнего спектакля, два выйдя из дверей, я увидел огромную толпу, меня ожидавшую. И прежде чем я успел опомниться, я был подхвачен и поднят кверху сильными руками с такой легкостью, точно я был детской погремушкой — а я, между прочим, совсем не был легкой штучкой — и тысячи людей начали кричать как сумасшедшие: «Ура! Ура! Да здравствует Титта Руффо!» И так, под несмолкаемые крики, среди фантасмагории пылающих факелов, до самой гостиницы несла и провожала меня восторженная, охваченная, энтузиазмом толпа, состоявшая главным образом из молодежи и студентов. Это происшествие, хотя и радостное, вызвало у меня, признаюсь, и некоторый страх.
Одним из приятнейших воспоминаний о моем пребывании в румынской столице осталась встреча с Эрмете Цаккони. Он на сцене театра драмы вызывал в то время безграничное восхищение публики своим несравненным актерским творчеством. Чтобы отпраздновать успех итальянского искусства — оперного и драматического — в нашу честь был организован официальный банкет, на котором присутствовало человек до двухсот. Незабываемый вечер! Я был горд тем, что мое имя восхваляется одновременно с именем знаменитого актера, к которому всегда питал чувство самого искреннего восхищения. Мы с ним жили в одной гостинице и, часто встречаясь, интересно беседовали. Я очень дорожил его дружбой.
Из Бухареста я поехал в Варшаву, где выступал в «Гамлете» и разных итальянских операх. Распрощался я с польской публикой в опере «Севильский цирюльник». Моя трактовка этой комедийной роли, до того далекой и резко отличавшейся от других моих ролей характера трагического, еще раз и по-новому подтвердила мою славу актера и певца. Из Варшавы я направился в Лиссабон, в тот же театр Сан-Карло, связанный для меня с такими волнующими воспоминаниями! Там у меня состоялось десять представлений, и я провел в столице Португалии целый месяц, всецело захваченный и опьяненный священным служением любимому искусству.
После Лиссабона я очутился в Мадриде. Туда
Импресарио театра Реале был в то время полковник в отставке, у которого, на мой взгляд, не хватало ни ума, ни ловкости, чтобы достойно выполнять обязанности, связанные с занимаемой им должностью. Он попытался объяснить задержку моего дебюта следующим обстоятельством: Маттиа Баттистини, считавшийся в то время на сцене мадридского театра королем баритонов, только что закончил свои десять гастрольных представлений, как всегда, с огромным успехом, и импресарио считал разумной мерой предосторожности, во избежание опасного сравнения, сделать перерыв, прежде чем представить публике ожидаемого с величайшим любопытством артиста того же «ключа». Я напомнил ему, несколько иронически поблагодарив за похвальные намерения, что я был всего лишь артистом в начале своей карьеры и отнюдь не претендую на конкуренцию с кем бы то ни было. Что же касается его желания задержать меня на десять дней по истечении срока контракта, то я предупредил его, что уже имел разговор с юристом и потому советую ему не откладывать моего дебюта: в против-
ном случае это обойдется ему очень дорого. Видя мое твердое намерение не уступать и заставить самым точным образом придерживаться договора, импресарио изменил свою тактику. На другой же день я был приглашен на репетицию. Первое, что я увидел, войдя в театр, была афиша со следующим текстом: «„Риголетто" при участии знаменитого тенора Джузеппе Ансельми». Джузеппе Ансельми - был одним из любимчиков мадридской публики, и его имя было напечатано крупным шрифтом, тогда как имена всех других артистов — в том числе и мое — буквами мелкими. По-видимому, хотя я исполнял в опере роль главного действующего лица, центр внимания в спектакле был перенесен на Ансельми. Мне очень не понравилась эта некорректность по отношению ко мне, но я не высказал никакого недовольства и вошел в репетиционный зал, как всегда, невозмутимо спокойный. «Кумир» Ансельми еле поздоровался со мной коротким жестом руки, как с подчиненным. Я пел свою партию в четверть голоса, и импресарио то и дело переглядывался с Ансельми с видом явного недоверия ко мне. Когда кончилась репетиция, Ансельми с глупой важностью распрощался со всеми тем же коротким жестом руки. И когда импресарио подобострастно спросил его, в котором часу он желает назначить на завтра репетицию с оркестром, он ответил легким фальцетом: «В одиннадцать». И его желание было законом. Хотя мне уже с давних пор приходилось сталкиваться с мелочностью театральных интриг, однако на сей раз невозмутимость во мне все же сменилась отвращением. Но, доверяя мудрой дисциплине, которой была подчинена моя жизнь, а также богатству средств, столь щедро отпущенных мне природой и приумноженных работой над собой, я терпеливо ждал своего часа, чтобы защищаться достойным образом и после одержанной победы заставить себя уважать.
На другой день ровно в одиннадцать я был на сцене театра Реале, нетерпеливый, непризнанный и явно игнорируемый. Ансельми же сильно опоздал и появился на сцене как некое божество, окруженное всеобщим поклонением.
Спектакль состоялся на следующий день. Только кто-нибудь из тех, кто присутствовали на моем дебюте, могли бы описать всю грандиозность успеха, завоеванного мной в тот вечер. Если бы я сам стал описывать все, как это было на самом деле, злопыхатели назвали бы меня хвастуном или, как это говорится на театральном жаргоне, «саморекламистом». Нет, я отнюдь не саморекламист, но если сама природа так щедро наградила меня, что я благодаря исключительному голосу смог стать кем-то значительным в мире искусства, почему мне скрывать это? Мне кажется, что это было бы неблагодарностью по отношению к дару великой Матери и непростительной уступкой людскому злорадству. Могу с уверенностью сказать, что мадридская публика самым бурным и непередаваемо восторженным образом выразила мне свое восхищение. На моем дебюте присутствовали король Альфонс XIII и королева Евгения-Виктория, которые после третьего действия громко аплодировали мне, стоя в своей ложе. Когда я остался, наконец, один в своей уборной и собирался освободиться от горба, пришел импресарио и, взволнованный, обнял меня. Он никак не мог простить себе, что, послушавшись советов людей злонамеренных, не представил меня публике уже две недели тому назад и, очень довольный, поспешил сообщить мне, что на спектакли с моим участием все билеты уже раскуплены.