Парабола моей жизни
Шрифт:
Во время моего североамериканского сезона со мной произошел весьма занятный случай. Я пел в опере «Христофор Колумб» Франкетти, вызывая величайший восторг публики. Образ Лигурийского героя необыкновенно хорошо подходил мне как по внешности, так и по голосу. Тем временем Диппель с целью рекламы разослал во все газеты мой портрет в костюме Колумба, и он был воспроизведен везде с надписью «Титта Руффо, бог голоса». Это мое фотографическое изображение разошлось по всей Америке, и произвело особенное впечатление на краснокожих индейцев в Колорадо. И вот на одно из представлений «Колумба» являются из Колорадо, специально чтобы послушать столь превозносимого «бога голоса», человек пятнадцать краснокожих индейцев во главе со своим вождем. Американские краснокожие, после того как их отцы были истреблены «бледнолицыми», пользуются сейчас величайшим уважением. Их приветствовал меценат театра оперы Мак-Кормак и велел предоставить им две ложи. Присутствие индейцев в роскошных национальных котюмах возбудило необыкновенное любопытство публики. После спектакля, на котором они присутствовали, не моргнув глазом, их проводили в мою уборную, так как они пожелали поздравить меня с успехом.
В Конгресс-Отеле, где я остановился, в честь индейцев был устроен
На следующий день Диппель повел меня на грандиозное представление. Оно происходило в овальной деревянной постройке с широчайшими лестницами. Посреди зала возвышался специально сооруженный для этого случая помост. На нем индейцы отплясывали свои характерные танцы. Меня пригласили подняться на этот помост и там, испуская громкие крики и виртуозно орудуя острыми ножами, индейцы стали исполнять вокруг меня очень странные и опасные воинственные сцены-пляски. Я был также татуирован или, вернее, на лицо мне навели татуировку, которая казалась настоящей, а на самом деле была чисто символической. Это была весьма длительная церемония моего избрания в почетные вожди их племени. Когда церемония закончилась, они обняли меня и назвали братом.; Прощаясь с ними, я пообещал приехать к ним в горы. И конечно, сдержал бы слово, если бы начавшаяся мировая война не помешала мне сделать это. Индейцы написали мне, что приготовили для меня великолепнейшего белого коня с драгоценной парадной сбруей. И прислали два маленьких костюмчика краснокожих в подарок моим детям. После того как я побеседовал с вождем при посредстве моего друга Карло Юнгера, исполнявшего обязанности переводчика,— я могу, не опасаясь обвинения в преувеличении, смело заявить, что самые культурные и вежливые люди, которых я когда-либо встречал на свете,— это краснокожие индейцы Колорадо. Все это происходило в 1914 году.
После четырех лет неутомимой работы весной 1915 года я был приглашен на открытие нового Национального театра в Гаване, а затем вернулся в Нью-Йорк, чтобы отплыть в Аргентину, куда я был законтрактован антрепризой Вальтера Мокки и Фаустин Де Роза. Пароход, на котором я собирался отплыть, неожиданно потерпел аварию и застрял где-то на северном побережье. Но пароходное общество в течение десяти дней обманывало меня, уверяя, что пароход вот-вот будет готов к отплытию, и я смогу спокойно пуститься в путь. Тем времнем Вальтер Мокки, видя, что я неимоверно запаздываю, телеграммой из Буэнос-Айреса обязал меня отплыть с первым же уходящим из Нью-Йорка пароходом, иначе он подаст на меня в суд за причиняемые ему убытки.
Желая во что бы то ни стало избежать этой опасности, я с сопровождавшей меня на этот раз женой сел на первый же пароход, отплывавший в Южную Америку. Это было небольшое бразильское судно, всего в четыре тысячи тонн водоизмещения. Судовая команда состояла из негров. Пассажиров почти не было.
После нескольких дней пути в Мексиканском заливе на нас налетела страшнейшая буря, державшая нас целых двенадцать часов между жизнью и смертью. Когда устрашающие морские валы приняли такие грандиозные размеры, каких я еще не видел ни разу в моих многочисленных морских путешествиях, нас заперли в каюте. Жену мою привязали ремнями к койке, я же воспротивился этому и не позволил себя привязывать. Подвергаясь много раз риску быть снесенным в воду огромными волнами, я добрался до капитанского мостика, желая получить полное представление о том, что нам угрожает. Увидев меня, капитан пришел в ярость: он не мог понять, каким образом мне удалось выбраться из каюты. И чтобы я не вздумал снова подвергаться страшному риску возвращаясь обратно, он велел привязать меня толстым канатом на командном мостике рядом с ним. Гибель наша казалась неминуемой. В течение семи часов нас непрерывно окатывало гигантскими водопадами. У меня на шее был мешочек, в котором лежало тридцать тысяч долларов банковыми билетами. Торопясь на пароход, я не успел положить их в банк в Нью-Йорке, и теперь в этом светопреставлении только чисто случайно ценный пакетик не угодил к рыбам. Много-много раз, когда меня снова и снова окатывало с ног до головы, я чувствовал, что ленточка, на которой висел мешочек, скользит вверх, мне на голову и поднимается до самого лба. Под ударами ледяных порывов ветра и непрерывно набрасывавшихся на меня морских валов я чувствовал, что тело мое помертвело. Неотступная мысль о моей жене, запертой в каюте, привязанной там в полном одиночестве и, быть может, лишившейся рассудка от ужаса, сводила меня с ума. Наконец я не выдержал. Отчаяние сразило меня, и я судорожно разрыдался. Водяные брызги, коловшие мне лицо точно стальными иглами, сливались с моими безутешными слезами. И слезы эти становились все более безутешными и горькими, когда вместе с мыслью о жене в душе моей возникала мысль о моих двух малютках, оставшихся на родине, вдали от нас. В конце концов (наконец-то!) буря стала понемногу утихать. Капитан приказал освободить меня. Один из матросов растер меня спиртом, я был ни жив ни мертв. Затем были открыты люки, и я стремглав бросился к жене. Она была залита водой и казалась обезумевшей от ужаса. Мы кинулись друг другу в объятия и замерли рыдая, точно двое воскресших из мертвых.
Мы прибыли в Буэнос-Айрес с опозданием на несколько дней. За те долгие, бесконечно тянувшиеся часы, что я пробыл весь мокрый под неистовыми ударами ветра, я мог заболеть пневмонией или подхватить еще какой-нибудь недуг.
Но, о чудо! Ничего подобного со мной не случилось, и — никто этому не поверит, хотя это факт — голос мой не пострадал ни в малейшей степени. Я тотчас направился в театр, где рассказал свою печальную одиссею, кстати, приключившуюся со мной отчасти из-за требования выехать тотчас же с первым пароходом, отплывающим из Нью-Йорка. На следующий день зашел меня проведать один актер драмы, который плыл на том же пароходе, что и я, вместе с импресарио театра Колон, и сообщил мне, будто этот импресарио сказал, что мое опоздание будет рассматриваться как невыполнение обязательств, обусловленных контрактом, и антрепренеры решили, как только я спою, возбудить против меня судебное дело и потребовать уплаты грандиозной
Поскольку антрепренеры умело использовали мое имя и имя Карузо как участников спектаклей, им удалось распродать колоссальнейший абонемент. Публика была наэлектризована. Заявление, которым я угрожал, могло вызвать грандиозный скандал. Споры между адвокатами обеих сторон проходили бурно и продолжались до восьми часов вечера. Мой защитник был непреклонен. Он сумел вырвать у антрепренеров нужный мне документ, и, таким образом, я появился перед публикой театра Колон не как Титта Руффо, а как Нелюско. Театр был переполнен до отказа огромной толпой, разумеется, не подозревавшей, насколько я был травмирован неприятностями бури юридической и ужасами бури морской. Сколько силы и мужества требуется, чтобы поддерживать собственное имя на той высоте, куда вознесла его слава! Слава — это пышное слово и огромный груз, настолько тяжелый и неудобный на плечах того, кого мир наградил им, что подлинный артист часто предпочел бы освободиться от этой ноши. Но горе ему, если в тот момент, когда он будет уже не в состоянии нести ее, он вовремя не сбросит с плеч ставший непосильным груз и не удалится в тень! Горе ему, ибо он будет этим же грузом неизбежно раздавлен.
Глава 25. ВОЕННОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
Возвращаюсь в Италию во время войны. Остановка на Лазурном берегу. Я — солдат. Из казармы в церковь. Из церкви в пастушью хижину. У доменных печей в Терни. Благотворительный концерт во Франции. Возвращаюсь в Терни. Дезертир, готовый умереть за меня. Во Флоренции
Тем временем вспыхнула и разгорелась вовсю мировая война. Когда наступил критический момент и возникла угроза, что Германия одержит верх, Италия тоже ринулась в пекло. Мне в 1916 году было тридцать девять лет, и я только что закончил обычный оперный сезон в театре Колон в Буэнос-Айресе. И вдруг однажды утром читаю в газете «Родина итальянцев», что в Италии мобилизованы все записанные в третьей категории моего призывного года. Я намеревался через несколько дней отплыть в Северо-Американские Соединенные Штаты, где у меня с Чикагской оперной компанией был договор на цикл концертов, а также ряд других значительных контрактов. Каюта на голландском пароходе была уже заказана. Но я предпочел пойти тотчас же засвидетельствовать свое почтение, его превосходительству полномочному послу Кобианки, с которым был в наилучших отношениях. И хотя он, знавший об обязательствах, связывавших меня с Северной Америкой, любезно уверял, - что отлично можно уладить мои дела как военнообязанного, не отказываясь от контрактов, я все же решил аннулировать свои договоры и вернуться в Италию.
Не будучи ни в коем случае фанатиком военных действий, я все же не был согласен с послом и не мог поступить так, как он предлагал мне. Я почувствовал бы себя уклонившимся от священного долга и предателем по отношению ко всем мужчинам моего призывного года, не попавшим в то привилегированное положение, в котором находился я. После чудеснейшего морского путешествия я прибыл в Барселону, остановившись до этого на несколько дней в Рио-де-Жанейро. Да, чудесным было это путешествие, однако отнюдь не беззаботным, так как мы плыли под непрерывной угрозой, что нас торпедируют немецкие подводные лодки. До того дня, когда мне надлежало явиться в Риме на призывной пункт, оставалось около месяца, и я поездом проехал в Ниццу, намереваясь провести этот месяц на Лазурном берегу.
Однажды утром, прогуливаясь по Английскому бульвару, я встретил милую знакомую, мадемуазель Кармен Тиранти, которой был представлен в Париже баронессой Штерн. Мадемуазель Тиранти была не только отличной пианисткой и певицей, она считалась одной из самых умных и образованных женщин французского общества; к тому же была богата и щедра. Ей принадлежала вблизи Ниццы великолепная вилла на берегу моря — «Вилла Скифанойя», и она переоборудовала ее во время войны в военный госпиталь. В великолепных залах ее жилища были помещены многочисленные раненые, для которых она была и благодетельницей и любящей сестрой. Она попросила меня принести моим искусством немного радости ее больным, то есть что-нибудь спеть для них. Надо ли говорить, что я всем сердцем пошел ей навстречу.
Через несколько дней я был на вилле «Скифанойя», где под рояль, на котором аккомпанировала мне сама хозяйка дома, спел ряд арий и романсов, вызвав бурные проявления радости у несчастных страдальцев. Прощаясь с мадемуазель Тиранти, выражавшей мне самую искреннюю признательность, я сказал, что всегда и всецело в ее распоряжении для любых выступлений подобного рода. Таким образом она вместе с начальником французского Красного Креста, генералом Лама, организовала с моим участием в театре Эльдорадо благотворительный вечер, принесший очень значительную сумму. Затем она попросила меня спеть на вилле бельгийского короля Леопольда, также оборудованной под госпиталь, где помещалось около пятисот бельгийских воинов, пострадавших от удушливых газов. Это было ужасающее зрелище! Непереносимо было видеть такое множество молодых людей, так тяжко изуродованных: кто был отравлен, кто изранен, кто ослеплен, кто непоправимо искалечен. Я не представлял себе, что война, кроме смерти, может вызвать столько мучений, столько непоправимых ужасов! Весь месяц до призыва был использован мной для выступлений в самых разных военных госпиталях, и я присутствовал при таких горестных сценах, которые взволновали бы сердца самые жестокие и мало способные к сочувствию.