Парад планет
Шрифт:
— Белое, как снег, мнется, как мех, а в воде гибнет. Не вареник, не вареница, а в кипятке вертится. И когда же, наконец, триста галок да пятьдесят чаек да пятнадцать орлов хотя бы одно-единственное яичко снесут? И когда же, наконец, триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей одно-единственное яичко снесут? И когда же птица о двенадцати ногах одно яичко снесет?
Хома заклинал так усердно, так устрашающе, что походил на того запряженного волка, на котором черт пашет, на хлеб надеясь. И народ яблоневский, заклиная, ни о чем больше и не думал — ни о том, что золотом зайца не остановишь, ни о том, что серебро — чертово ребро. Казалось, что Хома вот-вот от изнеможения свалится
— Триста галок, пятьдесят чаек, пятнадцать орлов!.. Триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей!.. Птица о двенадцати ногах одно яйцо снесет!
Эти заклинания, этот шум и гам могли бы и мертвого пробудить — и того, что отдал богу душу и ноги протянул, и того, что не горел, не болел — сразу похолодел, и того, что как бы ни болел — все одно славно околел. А долгожитель Гапличек не в яме спал, а под чайной лежал, поэтому он вскоре рукою чуть шевельнул и поднес эту руку к глазам своим, будто сначала украл чужое, а потом уже стал разглядывать. И глаза его из-под век выпорхнули, как два воробышка, забегали туда-сюда.
— И когда же это птица о двенадцати ногах одно яйцо снесет! — голосил Хома сам не свой.
— Птица о двенадцати ногах! Птица о двенадцати ногах! Птица о двенадцати ногах! — вторила толпа.
Около чайной народ бурлил, словно река в бурю. Грибок-боровичок бесновался, как тот рыбак, что поймал жабу, а думал — рыбу. Яблоневский люд шалел так, будто на коне ехал — и коня искал. И вдруг долгожитель Гапличек повернулся на правый бок и стал дергать ногами, словно отгонял от себя нечистую силу, а нечистая сила все цеплялась да цеплялась, не отставала. И внезапно глаза его, что смотрели неведомо куда и видели неведомо что, вспыхнули сиянием осмысленного взгляда, как лепестки мака на солнце. Разжались губы, и шевельнулся язык, только, видать, был простой, словно овечка, потому что не сказал и словечка. Установилась такая тишина, что было слышно, как у яблоневцев бьются сердца.
— Гляди ж ты, — промолвил долгожитель Гапличек удивленно. — Яблоневка! А мне казалось, что я с руками, с ногами — с лавки не слезу! Что положили меня в корыто, которое другим накрыто!..
— Дедуня, а как там, на том свете? — отдуваясь, спросил мокрый, будто выжатый, Хома.
— Трудно, Хома, на том свете: сами не пьют — и мне выпить не дают.
— Ну, дедуня, раз уж воскрес из мертвых, теперь еще столько проживешь, сколько уже прожил.
— А и то, никто от этого не убежит — ни царь, ни царица, ни рыба в воду, ни мышь в нору, — произнес долгожитель Гапличек, поднимаясь с земли и чуть-чуть пошатываясь, словно не на своих, а на одолженных ногах. — А теперь, Хома, стоило б такое дело обмочить, чтобы я, из мертвых воскреснув, да и не рассохся. Правда ваша: явор зашумел, баран заблеял, вокруг носа увилося, а в чрево не попало!
И вот, склонив седую голову на плечо своего спасителя грибка-боровичка, долгожитель Гапличек похромал к дверям чайной, а за ними и толпа любопытных потянулась, чтобы выпить и потолковать про чудо.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Резонно будет отметить, что начальник районной милиции сам товарищ Венецийский далеко, у него в районе таких, как грибок-боровичок, тысячи, за каждым не уследишь,
Ну а Хома чем дальше — тем все больше: теперь каждого насквозь видит. Ну, пусть бы насквозь видел комбайн, трактор или какую-нибудь другую машинерию, техника — дело мертвое, без нервов. Но скажите, кому это понравится, когда его видят насквозь? Видят, какие мысли и на какие полочки разложены?
А то еще, ха-ха-ха, косит человек на лугу не сено, а будто бы косит оперу знаменитого Гулак-Артемовского «Запорожец за Дунаем», подрубает под камень то арию Одарки, то срезает каватину Карася!..
Ладно еще, когда заклинаниями, силой и красотой могучего украинского слова Хома сумел привлечь вечную спекулянтку и пройдоху Одарку Дармограиху к колхозному труду, привил молодице чувство трудовой совести. Но ведь разве не произошел форменный конфуз с долгожителем Гапличком? Ну, воскресил старика из мертвых, это правда, от правды не спрячешься, мастерски-таки поворожил могучим украинским словом. Но для чего воскресил? Чтоб долгожитель, прочухавшись, опять подался прямиком в чайную?
Сельсовет, конечно, в Яблоневке есть, а в том сельсовете, само собой, имеется и председатель Игнат Васильевич Перекучеренко. Как это уже между прочим отмечалось, фамилии в жизни встречаются всякие, и наш народ персональной ответственности не несет за те фамилии, которые он носит. Широко известны всякие там Кучеровы, Кучеруковы, Кучерявые, Кучеренко, а вот яблоневский председатель сельсовета — аж Перекучеренко! Он, видать, в мокрое лето родился, потому как высокий вырос, а может быть, вырос он в большом лесу, рядом с водой. Размашистый и ловкий, таким в старину бы да старинные версты мерить; проворный и деятельный, наверное, со всяким делом смог бы управиться одними кивками и жестами; крепкого здоровья, потому что всегда держал ноги в тепле, а голову в прохладе — такому бы век жить на земле.
Но у него — и ловкого, и проворного, и здорового — у Перекучеренко водился один небольшой недостаток. Этот недостаток у кого-нибудь другого остался бы и незамеченным, а у председателя сельсовета маленьких недостатков не бывает, у председателя сельсовета и маленький недостаток кажется большим.
Игнат Васильевич, который будто бы вырос в большом лесу, да еще и рядом с водой, заикался. Случалось, какое-нибудь слово он зачинал еще в селе, а роды этого слова уже принимал где-то на лугу. Какая-нибудь мысль у Перекучеренко давала первые ростки вечером, когда толченую картошку запивал кислым молоком, расцветала эта мысль в полночь, когда во сне прижимался к разомлевшей от тепла жене, а плодоносила эта мысль утром, когда в мир и благословлялась.
Кстати сказать, Перекучеренко по причине заикания и некоторого тугомыслия своей будущей жене, молодой учительнице яблоневской школы Оксане Максимовне, признавался в любви три дня. В первый вечер, провожая девушку от клуба домой, только и вымолвил: «Оксана!..» И замолчал. Правда, в это слово было вложено столько пылкой нежности, что оно могло обжечь ему губы. В другой вечер, как бы случайно повстречав девушку возле промтоварного магазина, сказал ей: «Тут такое дело!..» И замолчал, будто опять обжегся. На третий день поджидал девушку уже у ее хаты. И наконец полностью засвидетельствовал свои чувства: «Давай поженимся».