Параджанов
Шрифт:
Если в «Цвете граната» Параджанов обратился к самому сильному проявлению армянской культуры — ее страсти к аскетизму и строгому монументализму, то сейчас, приступив к первому в своей жизни грузинскому фильму, он также выявил для себя самое характерное для грузинской культуры — замечательные традиции музыкальной полифонии.
При достаточно приблизительном сравнении в «Цвете граната» Параджанов — это зодчий, возводящий храм, зато в «Легенде о Сурамской крепости» он скорее композитор, создающий сложную драматическую симфонию. Это не любовный треугольник, как в
Вот и настал черед Османа-аги, теперь ему надо отстаивать себя, свою башню. Его тема становится ведущей. Приняв на себя роль покровителя и всячески помогая бедному крестьянскому парню Дурмишхану, попавшему из провинции в блистательный город, он затем все больше отдаляется от него. Нет, он его не осуждает и не спорит с ним, просто пути их расходятся. Если Дурмишхан быстро забывает родину и веру отцов, то Османа-пашу неудержимо тянет к родной земле, к ее запахам, мелодиям, к ее вере!
Новая новелла так и называется — «Отпущение грехов». И фоном для нее служит противопоставление сундука с золотом и горящей лампады. С одной стороны — тусклый, дрожащий свет лампады, с другой — сияние золота.
Но где мера грехов наших, и какова цена отступничества? Осману-аге придется заплатить по самой полной мере… Об этом рассказывает одна из лучших новелл фильма, в которой Параджанов представляет не только уникальные дизайнерские находки, но и очень интересные кинорешения.
Итак, Осман-ага решает снова принять крещение, о чем и говорит Дурмишхану, прогуливаясь с ним в порту Гуланшаро, а также сообщает, что половину своего состояния он завещал вдовам и сиротам, а другую половину получит Дурмишхан.
— Расти доброго сына и не становись рабом денег, — советует на прощанье Осман-ага и собирается покинуть Гуланшаро.
Но недаром в фильме прозвучало пророчество Вардо: «Обратной дороги нет!» И герои фильма, каждый по-своему, осознают горькую истину, что обратных дорог в судьбе не бывает…
Пока Осман-ага беседовал с Дурмишханом, пока посылал щедрые дары вдовам и сиротам, за ним уже велась неотступная слежка. Зловеще раскрашенная танцующая маска, как бы прикрытая прозрачными покрывалами, идет за ним по пятам, исполняет свой роковой танец. Кто это? Молва? Сплетня?
Не ясен и не обрисован детально этот образ, у которого в фильме нет ни одной реплики. Но при этом ясно слышится: «Хабарда!» — «Берегись!»
Невидимая Османом-агой, хотя, пританцовывая, следит за каждым его шагом, она зато видна нам… И потому раньше Османа-аги мы узнаем: быть беде!..
И беда приходит в образе услужливого цирюльника, к которому Осман-ага зашел побриться. Трижды взвивается удушающая петля, охватившая шею Османа-аги, черный мешок накинут на голову, и беснуется вокруг толпа фанатиков. Ликует, завывает, пляшет с факелами в руках весь
— Горе отступнику! Горе пожелавшему вернуться обратно!
Нельзя немного погостить в чужой вере, чужих обычаях и храмах. Одевшись в чужие одежды, не скинешь их, как змея кожу. Не случайно Вардо испуганно отшатнулась от них. Зато Дурмишхану носить их до конца дней своих. Вот чем обернулась для него красочная ярмарка ислама.
В развернутой фантасмагории этой новеллы Параджанов находит неожиданное решение, сплетая в единую ткань повествования два таких разных по своему языку искусства, как театр и кино. Удивительным образом эта операция ему удается, рождая один из интереснейших экспериментов в истории кино.
Сцена пленения, факельный шабаш караван-сарая, тесное подземелье, где совершается казнь, — безусловно, подлинное кино. Но тут же параллельным монтажом, усиливая эмоциональный эффект, возникает театральная инверсия происходящих событий.
Бьются на ветру, трепещут шелковые голубые ленты — это река вечности, река забвения, куда вступает Осман-ага. Два суда, два прощания, две казни… Здесь уже не просто обертонное обогащение одного другим. Здесь два дерзко соединенных искусства, совершенно разных по своей природе, связанные единой органикой мысли и чувства.
Натуралистичность, достоверность в одном случае и условность изобразительных решений, перекликающаяся с традицией восточного театра, в частности напоминающая символику китайского театра цзинси, где, к примеру, шапка, завернутая в красное полотенце, изображает голову, черный флажок — ветер, красный — огонь и так далее, — в другом.
Вводя театральность в свой грузинский фильм, Параджанов находит при этом не только интересные, но и органичные решения.
Качается на синих шелковых лентах вод колыбель детства — начало пути, начало реки жизни с такими неожиданными поворотами, испытаниями, водоворотами.
Взлетают синие шелковые волны вокруг белого коня (символ пути). Куда он плывет? К какому берегу его вынесет? И машут вновь и вновь своими игрушечными флажками марионетки-матросы.
Осман-ага отправляется в последнее плавание.
И снова теснота каменного подземелья. Сумрачно, но спокойно смотрит давно уже поседевший Нодар Заликашвили на беснующихся фанатиков — нет в нем ни страха, ни суеты перед смертью. Много вокруг него шума, истеричных криков, ярких факелов, но не суд это, а расправа. Не правда здесь побеждает, а подлая сила, ярость уязвленных…
Трижды взмахивает в тесном подземелье палач своей саблей. Довольно улыбается цирюльник, заманивший на свою коварную и смертельную бритву.
И снова колышутся, взлетают синими волнами шелковые ленты, забирают, уносят жизнь Османа-аги. Подскакивает, пляшет символом наступившего конца в этой синей реке его папаха.
И не безысходно и горько, а в светлой печали и почти обыденной житейской интонации звучат библейские слова: «Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь».