Паралипоменон
Шрифт:
Потом Плясовиха бежала через двор в туфлях без задников. У нее были круглые и розовые, как яблоки, пятки. Тетя Вера достала из холодильника колбасу, принесла с террасы банку самогона и стала переливать в бутылку. На кухню пришла бабушка, и они ругались, а мы не стали смотреть в окно.
К нашей калитке подъехала легковая машина и засигналила. Солнце кружком горело на лобовом стекле. Мы подбежали - нарядившиеся, в колготках и с заплетенными "колосками".
За рулем сидел Директор, к нам - своим единственным глазом, а рядом с ним - его сын Жижка. Кривой Черт велел нам идти назад, и
Вышла тетя Вера, на каблуках и в белой блузке. У нее просвечивался лифчик и золотые часы сквозь рукав. Кривой Черт вылез из машины, подождал тетю Веру у калитки и взял у нее сумку. Тетя Вера села впереди, на место Жижки, и мы поехали.
Бабушка вынесла на улицу Шуру в желтой вязаной шапочке и смотрела, куда свернет машина.
Мы приехали к Осинкам и остановились. Глаза ломило от яркой листвы, мокрый свет стекал по веткам, бесшумно капал и уходил в траву.
– Я разжигаю костер!
– сказал Жижка.
Одноглазый Черт достал спички из брючного кармана и протянул их сыну.
– Что стоите? Идите за дровами!
– приказал нам Жижка. Взрослые засмеялись, а мы с Мариной переглянулись, отошли и встали у молодых осин, в играющих тенях и бегущем солнце. Блохастик было сунулся к нам, но мы сказали ему:
– Иди ты отсюда! Не видишь - разговариваем. Иди ветки собирай!
И Блохастик ушел, понурый, в лесок, и темные тени его хлестали.
Тетя Вера и Плясовиха расстелили покрывала и плотную гладкую бумагу, которая не шуршала, а гремела. Они расставили белые диски тарелок, и тарелки казались голубыми. Плясовиха легла на покрывало, локоть ее придавил бумагу, и из сумки Одноглазого с глубоким звоном выкатились хрустальные рюмки и засияли зелеными насечками. Плясовиха что-то сказала тете Вере и засмеялась. Тетя Вера только кивнула ей. Она стояла на коленях и резала соленые огурцы. Полоска нижней юбки выступила из-под черного сукна. В освещении матовом и уже не слепящем на ее подбородке отчетливо была видна граница пудры. Плясовиха раскладывала колбасу. Пальцы обеих женщин блестели, но тети Верины ярче. Одноглазый лежал на траве в расстегнутой рубашке и делал рукой козырек над здоровым глазом. Стеклянный глаз, неподвижный и голубой, словно уставился на тетю Веру.
Инженер низал мясо на шомполы, и холодные куски в его руках дрожали.
Блохастик принес целый ворох дров, и Инженер развел костер, потому что Жижка только тратил спички.
Нас посадили отдельно, за Осинками, вместо покрывала дали нам куртку Инженера и цигейку из машины, а вместо вина - компот и два простых стакана на всех. Мы только иногда видели край пламени их костра, до нас доносился запах мяса, смех и отдельные слова, как вскрики. В просветах за деревьями мы видели поле, по которому катилось солнце, опаляя траву, и черные стебли кланялись ему, вспрыгивали черные кузнечики, словно обугленными щепками стрелял костер.
Опозорившийся Жижка притих. Он близко нагнулся к огню, и его веснушки на тонком носу и даже на подбородке как будто накалились покраснело лицо. Блохастик уже успел где-то начать загорать в этом году. Он ломал ветки так, что все получались одной
Взрослые за Осинками закричали: "Христос воскрес!". Чокнулись, Плясовиха вскрикнула, засмеялись: "Воистину воскрес!". Примолкли и снова неразличимо заговорили.
– Целовались, - сказал Блохастик.
Марина вздохнула, и мне странно захотелось чего-то, что изменило бы всю мою жизнь, быстро и страшно, захотелось умереть и воскреснуть, остаться собой - и измениться, найти в себе что-то, что будет - я, и больше, чем я, и не отнимется. Я сказала:
– Христос воскрес!
– отпила из стакана и дала отпить Марине.
– Воистину воскрес!
– сказал Жижка, хлебнул и передал Блохастику.
Мы поцеловались с сестрой, и Блохастик поцеловал Марину, а я Жижку...
Костер за Осинками зашипел и вспыхнул, три языка показались нам из-за потемневших веток.
– Шашлычок сочится!
– вскакивая, крикнул Блохастик.
Мы все побежали за ним и выскочили на поляну, освещенную жаром. Пепел вокруг костра переливался серым и синим. Пламя отражалось в шомполах, и наросшее на них мясо приобретало цвет огня. Одноглазый с опаленными ресницами медленно-медленно ворочал шомполы, и оранжевые капли пота висели у него на подбородке. Румяная в свете пламени Плясовиха лежала на покрывале, на руке у Инженера, и вместо глаз драгоценные каменья горели в ее оправе. По серой траве растекался дым. Там, поодаль, в тени, сидела тетя Вера с рюмкой в руке, неподвижная, печальная, в поголубевших в сумраке складках блузы. Как магический кристалл была в ее руке рюмка, и ощущение тайны пришло ко мне.
– Мам!
– позвал Блохастик.
– Что вы прибежали, дуйте отсуда!
– закричала Плясовиха.
– Шашлык хочу, - тихо сказал Блохастик.
– Не готово, - сказал Одноглазый.
– Идите, мы вам принесем.
Мы пошли за Осинки, и лица и руки стыли, пока мы были между двух костров. Наш почти прогорел, мы подкормили его и сели плотнее, Жижка ближе ко мне, а Блохастик к Марине.
– Я скоро в Москву поеду, буду там в школе учиться, - сказал Жижка.
– Клавдя Семенна тебя не отпустит, - сказал Блохастик.
– Я и спрашивать не буду. Папка меня заберет - и все.
– Кто в Москве твоего папку знает? Тебя там даже в школу для отсталых не возьмут.
Жижка положил мне руку на плечо, как бы ища защиты. Я покосилась на Марину, увидела у ее щеки тонкую ручку Блохастика и не стала скидывать.
– Моего отца вся Москва знает. Скажи, Надь?
Я вдруг почувствовала себя на стороне Жижки, словно он родной мне.
– Конечно. Про Жижкина отца и в газете писали.
– В московской?
– спросила Марина.
Голос ее изменился, удалился. И я, не понимая, но предвидя, в чем будет заключена суть нашего грядущего великого раздора, приняла этот раздор и твердым, не своим голосом ответила:
– Да, в московской.
– Ой, врушка, врушка.
– Она не врет!
– Все они брешут, пойдем, Марин.
И Марина поднялась за Блохастиком и они отошли от нас и сели напротив.
Пламя костра разделило нас, густой воздух тек над костром, и лица сестры и Блохастика текли и менялись, и темнели их черты. Я сказала Жижке: