Паралогии
Шрифт:
Оборотной стороной «деидеологизации», характерной для «стиля PR», является радикальное неприятие тех норм, которые обыкновенно описываются как западная «политкорректность». Однако категории «политкорректности» отражают (хотя и в упрощенной форме) основания постмодерной этики, поскольку связаны эти категории прежде всего с представлениями об ответственности языка за формируемую им социальную реальность и с последовательным выявлением и разрушением расовых, гендерных, этнических и религиозных стереотипов, закрепленных в языке [779] . Политкорректность — это заведомо урегулированный «свод» постмодерных этических норм, но она предполагает добровольныесамоограничение и самоконтроль субъекта — а не внешнюю цензуру. Да, нормы политкорректности нередко доводятся до абсурда либеральными унтер-пришибеевыми и отдают лицемерием, но их радикальное отсутствие — как показывает опыт последних лет в России — служит почвой для бурного роста совершенно не лицемерной, а пугающе искренней ксенофобной риторики (и не только риторики, но и соответствующих действий). Между тем в российской культуре 2000-х именно «политкорректность» — опять-таки воспринимаемая как форма интеллектуальной агрессии «Запада» — по определению С. Бойм, оказалась «главным (хотя и большей частью невидимым, не называемым впрямую) оппонентом культурного сообщества».
779
См. об этом: Jung Min Chai, Murphy John W.The Politics and Philosophy of Political Correctness. Westport, Conn.; L.: Paeger, 1992; Friedman Marilynd, Narveson Jan.Political Correctness: For and Against. Lanham, MD: Rowman & Littlefield, 1995; PC Wars: Politics and Theory in Academia / Ed. by Jeffrey Williams. N.Y.; L.: Routledge, 1995.
На
780
См. некоторые примечательные тексты этой полемики: Пирогов Л.Все у них получится // Ex Libris НГ. 2001. 15 ноября ; Ольшанский Д.Как я стал черносотенцем // Ex Libris НГ. 2002.11 апреля html]; Он же.Выводить на снег и расстреливать, или Наша Цветущая Сложность // Русский журнал. 2002. 15 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020415_olshan.html]; Он же.Зипуны к бою готовь! // Русский журнал. 2002. 19 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020419_olshan.html]; Львовский Ст.Это зоология // Русский журнал. 2002. 12 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020412_lvov.html]; Агеев А.Голод 72 // Русский журнал. 2002. 17 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020417_ageev.html]; Он же.Голод 75 // Русский журнал. 2002.6 мая [www.old.russ.ru/krug/20020605_ageev.html]; Он же.Голод 76 // Русский журнал. 2002. 13 июня [www.old.russ.ru/krug/20020613_ageev.html]; Быков Д.Быков-quickly: Взгляд 34 // Русский журнал. 2002. 12 апреля [www.old.russ.ru/ist_sovr/20020412_b.html]; Курицын В.Гексоген без ссылок // Курицын-weekly. Выпуск 149. 2002.10 июня [www.old.russ.ru/krug/news/20020610.html] См. также: Курицын В.Курицын-Weekly. М.: Emergency Exit, 2005. С. 562–565; Немзер А.Приехали // Время новостей. 2002. 3 июня [www.ruthenia.ru/nemzer/pogromshiki.html]. Детальный анализ этой дискуссии см. в статье: Кукулин И.Революция облезлых драконов: ультраправая идея как имитация нонконформизма // http://www.polit.ru/culture/2007/04/08/kukproh.html#_ednl.
781
Симптоматично, что издатель А. Иванов интерпретировал решение опубликовать и пропагандировать роман Проханова именно «концом постмодернизма» и борьбой с новым культурным истеблишментом: «…Сейчас мы переживаем, как мне кажется, такой период, когда заканчиваются, замирают, умирают два больших „изма“. Один „изм“ — это антикоммунизм, и второй „изм“ — это постмодернизм. <…> Что такое конец антикоммунизма дляменя? Для меня это конец огромного исторического этапа, который начался в конце 60-х годов и закончился в конце 90-х. Для меня публикация романа Проханова располагается именно в этом ключе, в попытке понять, что в России наконец-то победил капитализм. Причем победил как эстетически, так и политически. Ситуация победы капитализма — это диссидентско-окуджавовская линия, как бы эстетически-политическая линия борьбы с советской властью, она, выражаясь фразой Галины Юзефович, становится вчерашней новостью. <…> Поэтому для меня диалог с Прохановым, с которым я отнюдь не согласен во всех его политических взглядах и т. д., означает попытку с помощью литературы наши критическую позицию в отношении того социального строя, который мы получили в результате 90-х годов. Мне кажется, что позиция интеллигента, по крайней мере моя позиция сегодня, это позиция скорее критическая, не обязательно баррикадная, но критическая, в том числе эстетически критическая в отношении той эстетики и той политики, которую мы имеем сегодня. Вот это как бы глубинное основание моего движения навстречу Проханову. А чтокасается самого романа, то мне кажется, что этот роман восстанавливает какие-то очень любопытные литературные тенденции, связанные с очень современной потребностью в эпическом отношении к реальности…» (Свобода В ОГИ: Литература: и политика [Передача Радио «Свобода»] //. Наиболее подробный анализ самого романа Проханова, впрочем, ни в чем не совпадающий с проекциями А. Иванова, сделан М. Рыклиным в статье «Структура травмы» ( Рыклин М.Время диагноза. С. 287–310).
Не менее выразительным примером подобной «терпимости» (поддержанной не только властями, но и «общественностью») стали приговоры суда присяжных, сперва оправдавших разгром выставки «Осторожно религия!» в Музее-центре А. Д. Сахарова (2003), а затем и осудивших организаторов самой выставки «за разжигание религиозной розни» (2005). Это — политкорректность навыворот: она защищает свободу ксенофобии и дискредитирует проявления идеологически оппозиционного (то есть собственно либерального) мышления как дурной тон [782] .
782
Подробнее о восприятии «политкорректности» российскими литераторами см.: Липовецкий М.ПМС: Постмодернизм сегодня // Знамя. 2002. № 5. С. 200–212; Он же.Политкорректность по-русски // Искусство кино: 2011. № 3. С. 37–41.
Как видно уже из этих примеров (можно было бы привести и немало сходных), в культуре 2000-х постмодернистское противостояние бинарным оппозициям трансформируется в псевдо-деидеологизацию,на деле означающую подрыв прежде всего либеральных дискурсов и «эстетические» симпатии к экстремистским, феноменам домодерного или тоталитарного характера. Примечательно, что эта «политкорректность навыворот» нередко использует постмодернистскую маску иронии, как бы подмигивая читателю: ведь это же «стеб» — разве можно воспринимать все, что происходит, всерьез? Продемонстрируем, как это делается, на двух внешне разных, но при этом близких по эстетическим стратегиям примерах: фильме А. Балабанова «Брат 2» (2000) и романе П. Крусанова «Укус ангела» (журнальный вариант — 1999, книжная версия — 2000). Как можно видеть, оба эти произведения были опубликованы практически одновременно и могут рассматриваться в качестве знака как новой эстетической «моды», так и перемены общественных настроений.
Несмотря на то что фильм Балабанова ориентирован на массового зрителя, а роман Крусанова претендует на элитарность, у них действительно много общего. И роман, и фильм разрабатывают одну и ту же мифологему —русского богатыря-супермена,разносящего в пух и прах рациональный и потому близоруко-идиотический западный мир. Герои и романа, и фильма — носители сверхспособностей, побивающие «онтологического» неприятеля с помощью не столько разума, сколько иррациональных сил: ощущением собственного культурно-этнического превосходства у Данилы Багрова в «Брате 2», мистическим даром «генерала и императора» Ивана Некитаева, прозванного Иван Чума, в книге Крусанова. При такой «постановке вопроса» не может идти и речи ни о каких меньшинствах или о политкорректности. В обоих случаях создается мифология агрессивного «своего», расширяющего контролируемую территорию путем подавления заведомо злонамеренного «чужого». При этом ставка на иррациональность сразу же отметает возможность каких-либо пересечений границы между
Дмитрий Комм определил идеологию балабановского героя как «правдосилу»:
Критики часто говорят о бессмысленности финального монолога Данилы на тему «не в деньгах сила, а в правде». На самом деле он исполнен глубочайшего смысла, но смысл этот нужно искать не в содержании текста, а в повторении и чередовании слов «сила» и «правда», которые являются чем-то вроде ритуальных заклинаний, сопровождающих явление божества. По сути, они образуют некую «правдосилу», которая и является архаическим, образным именем мифологемы обманутого кредитора. <…> В тексте Данилы сила занимает место Бога и при этом заключает сомнительный союз с правдой («сила — в правде»), а Бог вообще выкидывается из формулы за ненадобностью [783] .
783
См.: Комм Д.Должники и кредиторы: русский жанр // Искусство кино. 2002. № 2. С. 93–103. Фраза Данилы, обсуждаемая критиком, представляет собой откровенное «переворачивание» изречения, приписываемого св. Александру Невскому, — «Бог не в силе, а в правде».
Иррациональная идеология, разворачиваемая как в фильме Балабанова, так и в романе, принципиально гибридна: она в равной мере замешана как на советской «собственной гордости», так и на средневековой доктрине Москвы — Третьего Рима, как на славянофильской вере в «народную душу», так и на антизападных концепциях философов-«евразийцев» и представлении о «пассионарности», разработанном в этнографической теории Льва Гумилева.
И Крусанов, и Балабанов с удовольствием ремифологизируютэти поношенные стереотипы, освеженные, во-первых, антизападным и особенно антиамериканским пафосом конца 1990-х и, во-вторых, метафизической обидой бывших жителей великой советской империи на остальной мир. Для своего мифа Крусанов использует технику историографических фантазий, характерную, для постмодернизма, густо приправляя ее оккультными спекуляциями и неомифологическими образами (все эти Надежды Мира, моги (первоначально возникшие в повести-эссе А. Секацкого «Моги и их могущества»), Псы Гекаты, монстры вроде князя Кошкина и тому подобные образы). Балабанов по-постмодернистски склеивает две масскультные мифологии: одна — советская мифология Великой семьи и идейно-нравственного превосходства советского человека над загнивающим Западом — ее узнаваемыми означающими становятся тачанка (даром что переделанная не из брички, а из автомашины «вольво»), «чапаевский» пулемет, три боевых друга, бритоголовая подруга, любовь к родине, высказываемая в фильме с помощью детских стихов и пения детского хора, братство всех «прогрессивных» (то есть классово близких) людей, а главное — «простой советский паренек», железной рукой наводящий справедливость и порядок во всем мире. Другая — мифология американского боевика 70-х годов (образцы — «Dirty Harry» [1971] Дона Сигала с Клинтом Иствудом или «Death Wish» [1974] М. Виннера с Чарльзом Бронсоном), — того типа боевиков, где герои проявляют нечеловеческие силы и умения при уничтожении превосходящих сил противника, а все возможные и невозможные преступления, совершенные героем против законов и нравственных норм, оказываются заранее оправданными. Все, что ни делает Данила в Чикаго, оправдано в фильме сообщением о том, что подлые американцы насилуют русских девушек, чтобы потом продавать снятую при этом документальную порнографию (так называемый snuff) за хорошие деньги — что и подтверждается «процитированными» в фильме кадрами, якобы снятыми на потребу заказчикам-империалистам: именно под эти кадры Данила, как в компьютерной игре, расстреливает добрые два десятка безоружных людей в чикагском ночном клубе.
По отношении к «Брату 2» отчасти приложима и модель, подсказанная знаменитым фильмом «Рэмбо: Первая кровь» («Rambo: First Blood», 1982, реж. Тед Котчефф). Однако сходство отнюдь не в «посттравматическом синдроме», символом которого стал Рэмбо: Данила нисколько не угнетен тем насилием, свидетелем, участником и, возможно, жертвой которого он был на чеченской войне, — напротив, опыт насилия укрепил его в сознании своей — «нашей»— правоты. Сходство — в другом. Как пишет Д. Пэджет, «фильмы о Рэмбо целенаправленно отрицаютисторию, а затем заново изобретают ее в том образе, который кажется более предпочтительным авторам и герою. Делается это для того, чтобы сконструировать националистический триумфализм, которому не нашлось места во время Вьетнамской войны. Фильм присваивает очевидное поражение вьетнамской авантюры, превращая ее в акцентированно-персонализированную историю успеха» [784] . Достаточно заменить Вьетнам на «холодную войну» — и станет ясен смысл отрицания истории в фильме Балабанова. Более того, достаточно заменить в этой фразе США на советскую империю — и проступает логика «историзма» романа Крусанова.
784
Paget Derek.True Stories: Documentary Drama on Radio, Screen, and Stage. Manchester: Manchester University Press, 1990. P. 154.
С такой логикой естественно согласуется использование сюжетных и жанровых структур русской сказки, ощутимое и в «Брате 2», и в «Укусе ангела». Данила — это, конечно же, Иван-дурак, а Некитаев — Иван-царевич, который «уже в детстве сознавал свою высокую избранность, во младых летах сумев различить сокровенные знаки царского достоинства, от рождения растворенные в своей крови» [785] . А сказочность — это хорошо зарекомендовавшая себя и в тоталитарной культуре, и в голливудском масскульте модель создания популярных мифов.
785
Крусанов П.Укус ангела. СПб.: Амфора, 2000. С. 211. Далее ссылки на это издание даются в скобках после цитаты.
Лукавство этого постмодернизма весьма точно определил Даниил Дондурей:
Ошеломительный прием: националистические и расистские инъекции вкалываются публике не аккуратно и хоть как-нибудь мотивированно, а наоборот, отвязно, настолько поверх любых приличий, что воспитанное идеалами советской власти сознание просто отказывается это воспринимать всерьез. Где же это видано, чтобы в заснеженных просторах России негров ненавидеть? Да прикол все это все, стеб, качественный аттракцион для российских поклонников фанты и пепси-колы. <…> Комедия — тем более, как некоторые считают, черная — никогда не строится на мировоззренческих, а [основана] на совсем других мифологемах. Так что жанровый ларчик «Брата-2» с секретом. Под беспроигрышным прикрытием комедии здесь идет специальная и очень содержательная игра в ценностные поддавки [786] .
786
Дондурей Д.«Вы гангстеры?» — «Нет, мы русские» // Искусство кино. 2000. № 11. С. 69–70. В. Матизен упрекает Дондурея и меня (в связи с рецензией на фильм в том же номере «Искусства кино») в том, что мы якобы не уловили «тонкий юмор» фильма и приняли высказывания героев за чистую монету. Лично мне адресован следующий упрек: «Марк Липовецкий подсчитал количество „плохих“ и „хороших“ героев фильма из разных расовых и социальных слоев, обнаружил, что все черные (кроме одной женщины), все украинцы и все евреи (в единственном числе) — плохие, все богатые белые (числом два) — плохие, тогда как все бедные белые — хорошие. Отсюда он по индукции заключил, что продюсер Сельянов и режиссер Балабанов — расисты, коммунисты и антисемиты, забыв добавить, что они же — феминисты (ибо не нашли ни одной плохой женщины) и антитаксисты (раз с неприязнью отнеслись к обоим водителям такси, нашему и американскому)». Насчет «феминизма» авторов «Брата 2» я уже писал, что героиням фильма отведены только две роли: сексуальной игрушки (российская поп-дива и американская телеведущая) или спасаемой жертвы (Даша), а насчет остального позволю себе ответить: в своих выводах я следовал за авторами фильма, которые населили его многочисленными героями, ничем, кроме национального или расового определения, не охарактеризованными. Как прикажете говорить о герое, о котором авторы, кроме того, что он подлец и негодяй, добавляют только то, что он белый или черный, русский или американец, еврей или украинец? Как замечает М. Рыклин, «все герои фильма — что вообще характерно для пропагандистских фильмов советского и нацистского периодов — персонифицируют не только самих себя, но и целые народы или большие слои общества» ( Рыклин М.Преступления ради братства // Рыклин М. Время диагноза. С. 159).