Парантелла
Шрифт:
Как тяжело, как же ему тяжело. Воспоминания о детях, внучатах, о жене разъедают его жизнь хуже любой кислоты. Воспоминания о Милой, Любимой, Единственной, Родной, Ангельской, Верной, Сердечной, Неповторимой, Желанной, Дорогой, Ласковой, Жгучей, Прекрасной, Бесподобной, Горячей, Драгоценной, Божественной, Его Маргарет.
Под грудью с гуляющей в ней мокротой хрипит Старуха Лючия. Значит, уснула. На изломе крошечного огненного шарика показывается новая белая щёчка. Кристоффель приготовил следующее письмо.
Странно, с виду конверт ничем не отличается от предыдущих, но Кристоффель чувствует, как от него веет холодом. В графах отправителя-получателя – забористые размашистые каракули, похожие на ленты гимнаста. В нижнем уголке справа наискось налеплена бледно-кофейная марка – крестьянин в соломенной шляпе тащит борону, взъерошивая землю вечернего поля.
Пишу это письмо с улыбкой, что твои убогие глаза уж не смогут прочесть его. Иначе ты всё ещё жива, уродина, а глаза твои не остекленели
Старик кончил читать, а ведь читать ещё долго: по частым вмятинкам сзади он чувствует, что и с обратной стороны есть текст. Беззвучно плача и дрожа всем телом, почтальон осторожно подкладывает руки под шершавый кошачий живот, получая в ответ хриплый мурлык (Лючия подаётся), и медленно спускает кошку на пол. Придерживает Старуху, пока не почувствует, что все четыре лапы пристроились к полу.
Свечная башенка исплавилась до маленького цилиндрического основаньица в чашке. Вовремя. Заодно и лампадку сменить. Тяжело поднявшись со стула, Кристоффель бредёт на кухню, оттуда, со свежей свечой в руке, назад, в спальню, к приоконному комоду; выдвигает ящик (хоть бы шорох), достаёт оттуда что-то и возвращается к столу. В чашке – смена караула: тлеющий уголёк сонного дозорного сменяется новеньким восковым стражником ночи. Единственный волосок на округлой головке зажигается оранжевым огоньком, и, до того бравый и невозмутимый, стражник начинает плакать густыми белыми слезами, катящимися по стройному стану и местами застывающими на нём в виде небольших сгустков. А тем временем руки Кристоффеля уже примостились к чистому листу бумаги. Под колотящимися в неистовой тряске кистями листок покрывается анонимным заявлением в полицию с инициалями адресанта последнего письма.
Правильно ли он поступает? Одному Богу ведомо. Но по крайней мере одна вещь известна точно: Кристоффель больше, чем простой почтальон; словно медиум, находящийся вне времени и пространства, он проживает маленькие жизни отправителей и получателей, вверенные ему на время службы. Маленькие отрезочки жизней, помещённые меж тесных стен из целлюлозы. Сегодня он успел прожить «почтовые жизни» малышки «Бекки Тэтчер», побывавшей с родителями на озере и телеграфировавшей об том увлекательном дне «Любимому дедушке», серьёзного «Райта Карлейля» из «Сион Клир Вессетерс», пылкой «Филомены», безмерно влюблённой в студента-химика «Филострато» (о, как ценно то письмо для обезродственного почтальона), и опасного безумца, угрожающего жестокой расправой собственной супруге и её ребёнку, чьё имя сейчас и выводится в обезличенной жалобе во спасение семьи… А завтра, разнося еженедельную почту, целиком и полностью читанную этой ночью, он зайдёт в бюро и отошлёт корреспонденцию в полицию, чтобы защитить мать с малышом. Ведь не только в обычной, но и в «почтовой жизни» случается разное. И «почтовая жизнь», которой вот уже десять лет существует Кристоффель Патигаяс, не избавлена от неприятностей.
За долгие годы службы неприметным почтальоном в «Калидум Литера» Кристоффель навидался многого. Он проживал и дни рождения, и путешествия в далёкие страны, и ожесточённые спортивные дискуссии, и рецепты вкусных блюд, и пламенные признания в любви, раскалённой кочергой ворошившие уже давно потухшие уголья сердца, и много, много чего ещё. Глаза его ненароком попадали в закоулки адюльтеров, глубоко личных переписок, семейных драм, конкубинатов. Но тут старый почтальон честен перед Богом: поняв, что скользнул в частную историю с непростым исходом, он, как всякий добропорядочный гость, спешно покидал вестибюль подобного кусочка «почтовой жизни». Но бывали и случаи, когда что-то внутренне подсказывало ему принять участие в истории, помочь в разрешении неурядицы. Безликое, разумеется, участие.
Однажды, когда Кристоффель тянул только первый год службы в почтамте, ему случилось прожить следующую маленькую «почтовую жизнь»:
Профессору Уилберу Ренку
от Клары Гумбольдт,
слушательницы ваших курсов
Уважаемый мистер Ренк! Пишет вам Клара Гумбольт, слушательница вашего курса по контркультурам 20-го века, читанного вами когда-то в Университете позитивных исследований. До сих пор я нахожусь под большим впечатлением от ваших лекций. Скажу больше: они очень пригодились мне, когда я устраивалась в ассоциацию молодых сотрудников
Но пишу вам это письмо в том числе и по другому поводу, который так постыдно произносить даже в письменной речи. Наш отец снова начал ходить к проклятой рулетке и проигрался. Проиграл не только своё состояние, но и их с супругой дом. А потом ещё влез в долги. Так что сейчас моим отцу и матери приходится ютиться во временном жилье и платить чек с отрицательной круглой суммой. Мне же пришлось оставить работу в университете и устраиваться на несколько оплачиваемых должностей, которые я, простите, назвать не смогу… Пишу эти строки и вижу, что уже сама бумага краснеет и сама собой сжимается, кукожится. Но долг навис над нами затупленной гильотиной, и если мы его не закроем… Мистер Ренк, если это в ваших силах, отошлите нам хоть немного денег, клянусь, на счету у нас каждая монетка. Когда пройдут эти ужасные чёрные дни, я буду всё отдавать, даже с небольшим процентом. Прошу, если это в ваших силах…
Это был первый случай в почтальонской практике Кристоффеля, когда он столкнулся с таким тяжёлым письмом, которое едва ли не само протягивало руки, становясь на унизительную, но вынужденную паперть. Как ни странно, старик недолго думал: искрящая мысль стремительным ягуаром пронеслась в его голове. Сперва он решил было отослать все скопленные деньги, но, поразмыслив, понял, что таких «жизней» ему предстоит пройти ещё очень много, если, конечно, его завтра же не вышвырнут из почтамтской конторы. И он вложил в конверт с надписью в строке получателя «Кларе Гумбольдт» пятую часть своего состояния, которой, однако, можно было бы покрыть аппетиты и самого азартного игрока. Надвинул на лоб старую кепку с порванным козырьком и отправился на почту, только уже в качестве отправителя анонимного письма. Старик так и не узнал, как сложилась судьба «Клары Гумбольдт» и сделал ли ей пожертвование «мистер Ренк», и до сих пор переживал за девушку, когда вспоминал об ней, но старую искалеченную душу согревала уже та мысль, что от его корреспонденции положение «Клары» точно не ухудшилось.
После этого случая Кристоффель «получал» немало похожих писем с просьбами, мольбами, уговорами о вспомоществовании. И всегда, по мере сил и возможностей он помогал, доставал из-под матраса часть денежных накоплений и отправлял их инкогнито по нужному адресу. Потом он изредка получал письма благодарности, адресованные, конечно же, не ему самому, но всё равно на миг внутренне согревался.
Невыразимо много писем прочёл старик за время службы в «Калидум Литера». Как много лоскуточков, отрезочков жизней, судеб он пропустил через себя! Он был и местным пожарным, награждавшимся словами благодарности за то, что вынес из горящего дома целую семью с тремя детьми, и отцом-настоятелем храма, чьи прихожанки возносят к нему молебные персты на бумаге и по сей день, и «старым-как-поживаешь» другом. Но один случай запомнился ему особенно горячо, воистину навсегда. Кусочек «почтовой жизни», которую он прожил в роли давно умершего человека…
Моему бравому моряку Торвальду
от маленькой Гретты
Гляжу в окно и вижу садик. Детишки бегают. Маленькие такие детишки. И хоть бы один тюльпанчик ко мне. Ох, ох, ох. Но ведь ты моряк, а значит. Зубки у твоей маленькой Гретты стёрлись. А дёсенками хоть. На пледе сорок одна ворсинка. Убрала бы, да только вот. Ноженьки мои еле ходют, ну-ну, ничего. Я их кремнезолом, кремнезольцем. Деток нам не разрешается. Хлебушек с маслицем толку в ступке. Усядусь как Бог положит, и кушать пытаюсь. Сорок четыре ворсинки и ещё десять крошечек. Птичка ко мне на оконце. Я ей ручкой маш-маш, а она бусинку кажет. Хоть корку древесную кушай. Потом вот в кровать улягусь и лежу, лежу, лежу. Потолок восемнадцать трещинок. Надо бы мастеров, а то самой. Лежу и лежу. Спинушка не разгибается. Ни вымыться даже, ни ведром себя окатить. Так и лежу. Лежу. Лежу. А там задремлю. И приснишься мне ты, как моря бороздит, как волны лопатит мой капитан. Самой-то мне несподручно. Сад, детишки бегают. А ты морем правишь, и море тебя слушается. Спина не разгибается. А я-то как причешусь вся, как уложу старенькие букольки, жиденькие свои пружиночки, да как выйдусь к тебе. Но ведь ты моряк. Детишки, детишечки. И снится мне, как я статуйкой на гальюне плыву под взором сурового викинга из юга – тебя, о бравый моряк. Ковёр причудный. Уголок причудный. Идут две стенки, одна с цифербластым якорем, а другая с тухлыми стебельками герани, и встречаются. Углы – это где встречаются стены. Ошиблась: из севера. Прости свою маленькую Гретту. Лоб мой помнит только тебя, да как хлебушек с маслицем толку в ступке. Много ты бороздишь море. Долго бороздишь. А я помню. Каждый ужимчик твой, капитан, помню. Помню ещё, что годков десять назад напечатали нас в газете и проздравили с кремниевой свадьбой, вот же причуда, и ещё помню, что ты ровно на три годка, семь неделек, два денька и без девятнадцати три часика меня старше. Надо бы мастеров, а то самой. Лежу и лежу. И хоть бы один тюльпанчик ко мне. И хоть бы весточку одну от тебя, что живой ты у меня. Не вымыться даже. Маш-маш, а она бусинку кажет. Сорок четыре ворсинки и ещё десять крошечек. Ищу тебя повсюду. Ни ведром себя окатить. Ох, ох, ох…