Парижский шлейф
Шрифт:
– Мария Степановна… – Настя замолчала.
– Да? – снова улыбнулся голос в трубке.
– Мария Степановна, спасибо вам! – Настя старалась скрыть то, что в горле у нее застрял огромный ком неожиданных слез благодарности. – Спасибо, что дозвонились.
– Ну, вы же знаете, – голос прозвучал весело и игриво, – я – девушка настырная. – И она засмеялась своей шутке. А Настя, сама не понимая, как это может быть, засмеялась с ней вместе.
Она положила трубку на рычаг, когда в ней уже послышались короткие гудки, и тут же подняла ее снова: нужно было все-таки позвонить родителям, сказать, что она вернулась, что рассталась с Николаем – рассказать правду никогда не повернется язык – и теперь собирается ехать на конференцию во Францию. Как планировала еще весной. Может, удастся убедить их в том, что скоро все изменится, что она возьмется за ум и сумеет, несмотря ни на что, зарабатывать на жизнь сама – не нужно им будет ее содержать. До защиты, конечно, еще далеко, да и не самое это главное. Сейчас нужно попытаться закрепиться во Франции. Ассистентом, помощником на кафедре, няней, официанткой – кем угодно, лишь бы подальше от Москвы и чтобы хватало на
– Алло.
– Привет, мам, – Настя нервничала, не зная, как начать разговор.
– Ты где? – последовало вместо приветствия.
– В Москве, сегодня вернулась, – Настя чувствовала себя виноватой перед родителями и не знала, как эту вину искупить.
– Надо было предупредить! – Недовольные интонации матери только усугубляли это чувство. – Ну что, твой любовник назначил наконец день свадьбы?
– Мама, – Настя готова была расплакаться: она поняла, что ничего не сможет объяснить, почувствовала, что вся ее решимость тает, – я не поэтому тебе звоню.
– Нет, а что может быть важнее?
– Мы расстались, – выпалила она.
– Что?! – Послышался какой-то шорох, наверное, мама села на стул. – Да как он посмел?
– Он…
– Молчи! Он тебя целый год использовал, а теперь бросил, как тряпку! И ты позволила ему уйти. На что же ты, дура, надеешься?
– Мама!
– Отец узнает, с ума сойдет, – она всхлипывала, – не переживет, что его дочь… такая… падшая!
Настя не смогла дослушать до конца – бросила трубку и разревелась. Все мысли, все планы рухнули за пару секунд. Ни на что она не годится, ничего у нее в этой жизни не выйдет, если уж родная мать не может ее выслушать и понять. Как теперь быть?!
Через десять дней Настя сидела в салоне самолета рядом со своим научным руководителем. Шереметьево сияло вечерними сигнальными огнями, за иллюминатором неторопливо проплывали отдыхающие на стоянках самолеты. Настя страшно нервничала, а Мария Степановна уговаривала ее успокоиться и не переживать – «Хоть и Сорбонна, но мы-то тоже не лыком шиты». Настя молчала в ответ и не прекращала сходить с ума. С родителями она так и не помирилась – отец отказывался с ней говорить вообще, мать беспрестанно ругала. Настя в почтовом ящике оставила для них записку, что улетает во Францию. И все.
От Стаса никаких вестей не было. Удалось ему выкрутиться или нет? Кроме этого вопроса, Настю пока мучил только еще один: каким же образом ей остаться в Париже? Она перебирала в голове все возможные варианты: наняться няней в семью, попытаться остаться на кафедре Парижского университета или начать нелегально преподавать желающим русский язык. Но как это сделать? Как?!
Чтобы отвлечься от сложных мыслей, Настя достала из сумки папку с докладом и стала пробегать глазами текст. Самолет разогнался и пошел на взлет, она добралась уже до третьей страницы, когда наткнулась на строки знаменитого стихотворения Бодлера «Les Deux Bonnes Soeurs»: «La Debauche et la Mort sont deux aimables filles» [3] . Мысли сами по себе переключились на Николая. Текст ожил и обрел в ее голове конкретные очертания, превратился в лица. Настя не поняла этого, нет, она физически, всем телом ощутила смысл поступка человека, которого все еще любила. Он намеренно лишил себя жизни, чтобы исправить – единственно возможным способом – то, что сотворил.
3
«Две сестры»: «Разврат и Смерть – родные две сестры» (фр.).
Часть вторая
La Mort [4]
Глава 1
«…эстетические принципы Шарля Бодлера не исключают зависимости между искусством и моралью. Между тем художник не является проповедником. Поэт говорит, что изображать добродетель всегда торжествующей, а зло неизменно отталкивающим – значит создавать искаженную картину мира и жизни. «Полезно ли искусство? – вопрошает Бодлер в своем эссе. – Да. Почему? Потому что оно искусство. Существует ли вредное искусство? Да. То искусство, которое искажает жизненные обстоятельства. Порок привлекателен, надо живописать его привлекательным; однако следствием его являются болезни и необычайные нравственные страдания, надо их описывать». Очевидно, что Суинберн полностью придерживался подобной точки зрения: в рецензии на «Отверженных» Виктора Гюго он писал: «Жить в мире, где все зло сошло на нет, было бы тяжело и безрадостно». Такой мир, по его мнению, станет нереальным и ограниченным, как ограниченно и нереально искусство, порожденное только добродетелью и отвернувшееся от всего порочного и уродливого. Но суть настоящего искусства не есть лишь сгущение темных красок и описание наиболее мрачных сторон человеческой души. Не случайно Бодлер в своей статье «Школа язычников» убежденно доказывает, что «полное отсутствие добра и истины в искусстве равносильно отсутствию самого искусства…»
4
Смерть (фр.).
Огромная аудитория с плотными рядами
Десятиминутное выступление было завершено, и Настя, чуть заметно пошатываясь от душевного изнеможения и внезапной тошноты, опустив голову, поплелась на свое место. Села на стул и сквозь навязчивый звон в ушах услышала ободряющее «pas mal» от соседки справа – бодрой французской профессорши лет пятидесяти. Благодарно улыбнулась в ответ, превозмогая головную боль. Какое там «неплохо»?! Полный провал!
Подходил к концу четвертый день конференции – Настя выступала одной из последних. Все это время в Париже она просидела на жестком стуле конференц-зала или на кровати в крошечной комнатке студенческого общежития. Девушка так слезно просила Марию Степановну, чтобы ее поселили одну, что та не сумела отказать и обратилась к администрации университета с просьбой, которая была удовлетворена. Правда, эта угловая комнатенка была больше похожа на конуру, и ее окно выходило на глухую стену, но Настя осталась довольна. Лишь бы не видеть других людей, не общаться с ними. У нее не было сил говорить или смеяться, она физически не переносила теперь, когда кто-то пытался нарушить ее личное пространство и приблизиться хотя бы на расстояние вытянутой руки. Неважно, по собственной воле или случайно. И не потому, что, как прежде, относилась к людям с пренебрежением, считала их недостойными. Нет. Теперь она до умопомрачения боялась всех вокруг и ненавидела себя. Ее пугал шорох в коридоре, обращенные на нее лица, взгляды. Настя чувствовала себя инфицированной какой-то жуткой болезнью, несовместимой с жизнью: ей казалось, что грязь и омерзение прошлого текут в ее жилах, просвечивают сквозь кожу, что в глазах, как в раскрытой книге, читаются все унизительные сцены, которые ей пришлось пережить. У нее не было ни единого сомнения в том, что каждый, кто хоть раз заглянул в ее лицо, знает (ну, или догадывается) о ее падении, позоре и глупости. Вздрагивая от приветствий знакомых, она едва сдерживалась, чтобы не убежать. А традиционные во Франции поцелуи при встрече вызывали нервную дрожь. Ее тошнило от самой себя, как от переплетенных в единый клубок дождевых червей из ставших постоянными ночных кошмаров.
Московские преподаватели и аспиранты пользовались поездкой в Париж, как и положено, с огромным удовольствием. Кто бегал по магазинам, кто по музеям, кто пропадал с новыми знакомыми в ночных клубах, а после весь день «погибал» засыпая прямо в конференц-зале под монотонный бубнеж докладчиков. Настя не присоединилась ни к тем, ни к другим, ни к третьим. Бедная Мария Степановна по доброте душевной изо всех сил старалась расшевелить свою сникшую аспирантку, приписывая ее душевные муки неразделенной любви, а про себя отчаянно ругала мерзавца-сердцееда. Но на все ее предложения Настя отвечала виноватой улыбкой и вежливым отказом. Лувру и музею Орсе, Монмартру и Нотр-Дам, Елисейским Полям и Эйфелевой башне она предпочла мрачные стены уродливой комнаты одиночества. Мария Степановна грустно качала головой, но не настаивала – привыкла уважать в человеке свободу выбора.
Умом Настя прекрасно понимала, что зря теряет драгоценное время, что нужно срочно что-то делать: искать объявления в газетах, звонить, опрашивать новых французских знакомых. Но ее убивала уже сама мысль о том, что придется выходить из комнаты, разговаривать с людьми, смотреть на них и позволять им читать ее тайну. Она дрожала от страха и не делала ничего. В голове постоянно вертелись ужасные картины: вот она выходит на дорогу, и все оборачиваются на нее, тычут пальцем, выкрикивают: «Femme damne!» [5] ; вот заговаривает с продавцом газет, а тот вдруг поднимает к ней лицо Николая и шепчет: «Ange plein de gaiete, connaissez-vous I'angoisse?» [6] ; вот набирает номер телефона, а на том конце ей отвечает с издевкой голос Сергея Сергеевича. Перебирая жуткий калейдоскоп картин, которые возникали перед внутренним взором без устали, без перерыва, Настя то и дело проваливалась в забытье. И тогда ей мерещились огромные дождевые черви, которые свивались в склизкие клубки на ее кровати, в продавленном сиденье стула, на узком письменном столе. Ей снилось, будто она бродит по комнате, что-то ищет, открывает дверцы шкафа, заглядывает в комод и повсюду видит только толстых извивающихся тварей. Она уже понимала, что это сон, и старалась проснуться, но жуткое видение крепко впивалось в нее, не позволяя вырваться из плена. Иногда она по нескольку раз открывала глаза во сне, радовалась пробуждению и через мгновение понимала, что на самом деле сон еще длится. Прежде чем ей удавалось по-настоящему очнуться от горячечного бреда, проходили долгие мучительные часы.
5
Проклятая женщина (фр.).
6
Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали? (Ш. Бодлер. «Искупление»).