Парк культуры: Культура и насилие в Москве сегодня
Шрифт:
Симулякры и разрушене
У Кржижановского Москва состоит из нечитаемых хаотичных наслоений следов, которые наложены друг на друга так плотно, что их невозможно дифференцировать. У Зиммеля калейдоскоп образов как будто прочитывается и ведет к развитию интеллекта горожанина, способного абсорбировать разнообразие в единую мыслимую картину. Но есть в эссе Зиммеля и неожиданный поворот. Безостановочная бомбардировка калейдоскопом впечатлений приводит, по его мнению, к защитной реакции, к падению чувствительности к новым впечатлениям, к пресыщению. В итоге на все разнообразие впечатлений накладывается печать неразличимого единообразия. Зиммель идет еще дальше и связывает это сенсорное отупение с циркулированием денег в метрополисе: «Наряду с этой, физиологической, причиной пресыщенного равнодушия горожанина существует и другая, связанная с денежной экономикой. Суть равнодушия составляет притупленное восприятие различий между вещами – не в том смысле, что человек, как тупица, эти различия вовсе не замечает, а в том смысле, что значение и ценность различий, а значит, и самих вещей, ему представляются ничтожными. Пресыщенно равнодушному человеку все вещи кажутся одинаково серыми и тусклыми, и ни одна из них не заслуживает того, чтобы предпочесть ее другим. Это душевное настроение – верный субъективный рефлекс полностью возобладавшей денежной
45
Зиммель Г. Указ. соч. С. 81–83.
Интерес к разнообразным шокам и реакции нервов на них значительно обострился в связи с Первой мировой войной и возникающей в ее контексте проблематикой нервного шока от артиллерийских обстрелов. Важный вклад в осмысление этой проблематики сделал Фрейд, который в «По ту сторону принципа удовольствия» высказал предположение, что психика, стремясь защититься от травматической бомбардировки внешними раздражителями, создает между собой и внешним миром особую защитную «оболочку или мембрану, не пропускающую раздражители» [46] . Эта защитная оболочка, отфильтровывающая большую часть раздражителей, отделяет «внешний» мир от «внутреннего» и в конечном счете ощущения от памяти. Ощущения, как считал Вальтер Беньямин, перестают связываться с опытом и складываются в своего рода единообразный поверхностный орнамент, в значительной степени лишенный смысла и глубины.
46
Фрейд 3. Психология бессознательного. М.: Фирма СТД, 2006. С. 251.
Особенно глубоко Беньямин анализирует современное зрение в своем эссе о Бодлере, где он определяет поэта как человека, у которого «украли опыт», то есть как «современного человека» [47] . В каком-то смысле поэт и его аналог, блуждающий по городу в поисках впечатлений фланер, наделены тем же зрением, что и не имеющая век Глядея Кржижановского. Он смотрит, но увиденное остается на поверхности и не уходит вглубь памяти, в каком-то смысле он смотрит, но ничего не усваивает. «Бодлер, – пишет Беньямин, – описывает глаза, о которых можно сказать, что они утратили способность смотреть» [48] . Беньямин, как и Кржижановский, сосредотачивается на взаимосвязи зрения современного человека и дистанции. В «Штемпель: Москва» невозможность видеть была укоренена в конфигурации пространства театрального склада, где не было место ни для зрителя, ни для актера. У Беньямина эта блокировка видения связана с изоляцией зрения от памяти, глаза фланера похожи на зеркала, не знающие привычного понимания дистанции: «Взгляды могут быть тем более неотразимыми, чем более отсутствует в них наблюдатель. Глаза, чей взгляд устремлен на нас с зеркальной пустотой, сохраняют абсолютную удаленность. Именно поэтому эти глаза ничего не знают о расстоянии» [49] .
47
Benjamin W. The Writer Of Modern Life: Essays on Charles Baudelaire. Cambridge, Mass.: The Belknap Press of Harvard University Press, 2006. P. 196.
48
Ibid. P. 205.
49
Ibid. P. 206.
Расстояние между тем само по себе обладает защитной функцией. Оно переносит объект зрения в недосягаемую даль и превращает его в предмет грезы, сновидения. Но отсутствующий взгляд современной Глядеи разрушает эту спасительную дистанцию. Странная неопределенность близости и удаленности описывается Беньямином в категориях ауры. Невосприимчивость, анестизированность взгляда порождает особый тип видимого – присутствующего, завораживающего, атакующего и одновременно бесконечно удаленного. Именно такой вид зрелища Беньямин называет фантасмагориями. Характерно и то, что эти фантасмагории разворачиваются повсюду, от интимных интерьеров и витрин магазинов до сияющих панорам городских улиц. И конечно, особое пространство фантасмагорий – парки развлечений. Пародией на фантасмагорию можно считать наводнившие Москву во время праздников инфантильные арки с лампочками. Вот как описывает буржуазную фантасмагорию XIX века философ Сьюзен Бак-Морс: «В буржуазных фантасмагориях XIX столетия мебель создавала фантасмагорию фактур, тонов, чувственного наслаждения, погружавших обитателя в тотальную среду, в частный мир фантазии, который действовал как защитный экран для чувств и чувствительности нового правящего класса. В „Passagen-Werk“ Беньямин документирует распространение фантасмагорических форм в публичном пространстве: парижские торговые пассажи, в которых ряды витрин создавали фантасмагорию выставленных товаров, панорамы и диорамы погружали зрителя в симуляцию тотальной среды в миниатюре, а Мировые ярмарки распространяли фантасмагорический принцип на площади равные по размерам небольшим городам» [50] .
50
Buck-Morss S. Aesthetics and Anaesthetics: Walter Benjamin’s Artwork Essay Reconsidered // October. 1992. Vol. 62 (Autumn). P. 22.
В этом процессе важен принцип тотальности, создания иллюзии полностью самодостаточного мира (это и принцип единого стиля, о котором говорил Зиммель), не имеющего за своими пределами ничего травматического, то есть реального. Вагнеровское Gesamtkunstwerk, тотальное
Напомню, что у Зиммеля эффект анестезии чувств в совокупности с эффектом денег приводят к утрате различимости, когда «значение и ценность различий, а значит, и самих вещей, ему представляются ничтожными. Пресыщенно равнодушному человеку все вещи кажутся одинаково серыми и тусклыми, и ни одна из них не заслуживает того, чтобы предпочесть ее другим». И такое состояние мира идеально удовлетворяет потребность в его гармонизации. Сходный эффект уже в наше время создается памятью, которая также все уравнивает. Мир разнообразия исчезает, все то, что принадлежит разным эпохам и социумам, входит в гармоническое сосуществование, все со всем идеально соединяется и наступает состояние тотальной эстетизации всего сущего. Мир становится стильным и приятным, но одновременно бессмысленным. И эта тотальная эстетизация возможна потому, что все составляющие ее компоненты перестают связываться с историей и опытом. В силу одного этого они уже входят в отношения всеобщей эквивалентности. Все эти вещи обладают только поверхностью и совершенно утрачивают историческую глубину.
Собянинская реконструкция Москвы неплохо описывается в категориях фантасмагории и эстетизации, создания тотальной приятной для взгляда среды, притом что взгляд этот совершенно не призван что-либо видеть, а призван просто смотреть и, как пишет Ревзин, «любоваться».
Здесь уместно сказать несколько слов о том, как я понимаю эстетизацию. Эстетика как отдельная дисциплина возникает в XVIII веке и, как указывал ее создатель Александр Готлиб Баумгартен, является наукой о чувственно воспринимаемом – aisthetikos. И только постепенно смысл эстетики сместился в сторону изучения прекрасного. Это смещение прежде всего связано с Кантом. Согласно Канту, прекрасное, хотя и дается нам в ощущениях, но касающиеся его суждения вкуса имеют универсальный характер, выходящий за рамки переживающего прекрасное индивида. Уже одно то, что прекрасное может быть объектом суждений и обладать всеобщностью, делает его чем-то совершенно особым. Кант замечает: «…всеобще сообщено может быть только познание и представление, поскольку оно относится к познанию. Ведь только в этом случае представление объективно и только благодаря этому обладает всеобщей точкой отсчета, с которой вынуждена согласоваться способность представления всех» [51] .
51
Кант И. Собрание сочинений: В 8 т. М.: Чоро, 1994. Т. 5. С. 54.
Действительно, любая множественность ощущений, которая принадлежит познавательной способности, организуется в целостность неким понятием, которое оказывается правилом складывания целостности, подлежащей суждению. Как замечает философ Кеннет Роджерсон, «познать объект как собаку означает приложить к нему правило собаки для того, чтобы организовать данные ощущений, которые я получаю» [52] . У Канта же суждения, касающиеся эстетического, не должны затрагивать понятий. Таким образом, суждения относительно совокупности ощущений должны быть сформулированы без правил, лежащих в основе суждений.
52
Rogerson K.F. The Problem of Free Harmony in Kant’s Aesthetics. Albany: SUNY Press, 2008. P. 2.
Всеобщностью у Канта наделяется не смысл, который можно транслировать, но чувства, испытываемые незаинтересованным созерцателем. «Если определяющее основание суждения об этой всеобщей сообщаемости представления надлежит мыслить только субъективно, т. е. без понятия о предмете, оно может быть только тем душевным состоянием, которое встречается при отношении способностей представления друг к другу, поскольку они соотносят данное представление с познанием вообще. Познавательные способности, которые вводятся в действие посредством этого представления, пребывают в свободной игре, так как никакое определенное понятие не ограничивает их особым правилом познания» [53] .
53
Кант И. Указ. соч. С. 54.
Речь идет о чувстве, вызываемом формой, которая не получает познавательного завершения в понятии. И чувство это определяется Кантом как удовольствие, получаемое от свободной гармонии, возникающей между воображением (организующим целостности из комплекса ощущений) и пониманием, притом что понимание не предлагает никаких понятий, а воображение не имеет правил для схематизации материала ощущений. Гармония целиком разыгрывается на уровне формы без участия смысла.
Но для того чтобы эта гармония могла возникнуть, форма, по мнению Канта, должна обладать видимостью целесообразности (Form der ZweckmalSigkeit), целесообразностью, лишенной цели. Эта видимость целесообразности позволяет рассудку развернуть свою познавательную способность, ничего не познавая, а воображению компоновать адекватные формы без всякого понятия, то есть смысла. Между рассудком и воображением устанавливается свободная гармония. То, что разворачивается в этой игре воображения и рассудка, имеет отношение не к объективному миру, но только к субъекту и переживанию удовольствия самим субъектом. Но само это переживание приобретает через соотношение с мнимой целесообразностью формы псевдообъективный характер универсальности. «Я утверждаю: этот принцип есть не что иное, как способность изображения эстетических идей; под эстетической идеей я понимаю такое представление воображения, которое заставляет напряженно думать без того, чтобы ему могла быть адекватна какая-либо определенная мысль, т. е. понятие; поэтому язык никогда не может полностью выразить и сделать понятным это представление» [54] .
54
Там же. С. 156.