Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
– Быстро что-то волов сожрали, – отметил Круглик.
– Еще бы, – подхватывает Светозаров. – Выбежал я за сарай в тот день, когда волов зарезали, а там вся рота во главе с Царским. С голодухи…
– Вонючие у тебя шуточки, – не выдержал Коренной.
И вот однажды явился Светозаров и как бы между прочим сообщил:
– А наша-то, стеснительная… Похаживает туда Царский. Третий вечер замечаю.
– Смотри какой… замечательный, – сказал Коренной.
И другие вначале вроде на Светозарова озлились, но скоро, и даже как-то очень охотно, поверили
– И правда, идет комроты вчера ночью, веселый такой…
Но, главное, в Лине замечается перемена: бледная, всегда невыспавшаяся, выражение лица то умоляющее, то недоброе, даже злое. Раньше ее не посылали в караул, теперь потребовали от Круглика: нечего разводить тут боевых подруг, пусть как все!
– А то как у лявоновцев, – говорит Головченя, – специальный приказ написали: «В свободное от боев время боевая подруга командиров выполняет задачу жены». За-да-ачу!
Лина ходит по деревне, не поднимая глаз, не то испуганная, не то сердитая, а ее провожают взглядами, ревнивыми, мужними, и все черт знает какими гадами стали. Смотрят, будто что-то должна им Лина, будто обманула всех сразу. И Толя старается так же смотреть, точит его обида, тоска какая-то. Но за этим есть и другое: странный новый интерес к Лине и даже боязливое уважение к ней. Вот взяла и стала взрослой.
И вдруг снова пришла Лина в караульное помещение. В руках белый женский узелок. Села на лавку, глаза, как у подстреленной птицы.
– Я ухожу в лагерь. Мне Волжак разрешил…
И заплакала. Винтовка с плеча об пол, а она не поднимает, плачет, да так горько.
Старик Митин подошел к ней.
– Что ты, девочка? Обидел кто?
– Обидишь их, – непримиримо отозвался добряк Молокович.
А Лина – Митину, одному ему:
– Ходят все, сапоги боюсь снять. Все время одетая сплю. Ноги погорели.
– Ну-ка.
Митин взялся за ее сапог. Лина двумя руками схватилась за свое колено.
– Меня тоже боишься? – довольный, смеется старик. – Надо было к нам сюда перейти, если так.
– Боялась, что подумаете… А потом вижу – уже думаете…
Лина послушно подставила ногу.
Митин стащил один сапог, другой, развернул портянки, снял вязаные носки.
А Лина сидит и, как замерзший ребенок, плачет. Посмотрела на свои босые ноги и сразу их под себя, на лавку.
Ничего не произошло. Но, кажется, произошло.
Лина осталась ночевать в караульном. На пост вместо нее напросился Молокович. И смех снова, и разговоры, будто после разлуки хорошие друзья встретились.
Утром в караульное заглянул Царский. Повел очами.
– Как дела, орлы?
Волжак смотрит на него, как обычно на Липеня, – с ожиданием: «Ну-ну, покажись!» Вдруг подбежал к Царскому Тарадзе:
– Нехорошо, плохо, товарищ командир!..
– Волжак, убери ты его от меня, – взмолился Царский, а потом сам же: – Го-го-го! Ну, так вот, я по делу. Пойдете в Большие Пески, здесь хватит и второго взвода. Ты можешь остаться в Костричнике…
Последнее – Лине, и как бы между прочим. Лина умоляюще
– Э, нет, – говорит Волжак, – если кто как захочет, скоро взвода не станет. Раз боец, значит – как все.
В Больших Песках разместились по два, по три в хате.
– А ничего, оказывается, посуду только отдельную нам. Не ихнего, не староверского, мы бога.
– Хозяйка блины печет, во!
Зато у Молоковича неладно получилось. Попал он в дом, куда забегал Толя просить коня, когда нес в лагерь пакет. Рассказывает Молокович, а руки дрожат:
– Вышла из-за ширмы хозяйка, а оттуда голос: «А ты хлеба того насеял, что просишься за стол?» Не знаю, что со мной сделалось. Рванул ширму, да к нему. Валяется в теплой постели, бороду красную отгодовал. Ка-ак заорет: «Митрохва-ан!» С печи кто-то слазит. «А, – говорю, – и Митрохван здесь!» Да за шомпол. Митрохван тот – назад на печь…
– Иди ко мне. Я один в хате, – сказал Толя, – хозяйка больная, с ногой что-то.
– Можно, и я с вами? – попросилась Лина. И покраснела.
– Ишь, выбрала, – посмеивается Митин, – самых ухажеров.
– У них же хозяйка больная, – оправдывается Лина.
Лина подоила корову, накормила всех – и стонущую хозяйку тоже. Толя ушел на пост, а через час Лина пришла подменить его напарника.
Вначале смотрели на дорогу, потом Толя взялся рассматривать старую, падающую над канавой вербу.
– Во как перекрутило дерево. Как ржавый гвоздь. Правда?
Лина охотно согласилась, кивнула головой.
Целый час еще стоять. О чем-то надо говорить. Если молчать, она решит, что Толя сейчас думает о том, что было в Костричнике, о всей этой истории с Царским. Ей сделается неловко, а тогда Толя и вовсе пропал. Главное, и не скажешь ей, что о том ты не думаешь. Скажи – значит, все-таки думаешь.
– Вот смотри: ольха – самое слабое дерево, а еще зеленое, дуб – самое сильное – желтеет уже…
Лина наморщила белый лоб, добросовестно стараясь понять, что хотел этим сказать Толя. Но тут же лицо ее разгладилось в улыбке: поняла, наверное, что не смысл важен тут, а старание развлечь ее умным разговором.
Что бы еще сказать?
– Летом сразу весь лес видишь, а когда листья пожелтеют – каждое дерево в отдельности. Осина – красная, береза – во-он какая желтая, а дуб…
Почему она улыбается?
– И люди так, – неуверенно продолжает Толя, запутываясь в собственной мысли, как пугливая коза в привязи, – ходят, ходят хлопцы, а убьют, и, кажется, только тогда поймешь, заметишь, кто такой…
– Смешной ты, – сказала Лина.
Та-ак, доумничался!
– Ты не обижайся, – попросила Лина, – ваша мама, когда вас нет, все про тебя да Алексея говорит. А я ей про свою маму. Помнишь, когда маленький ты был, все легли спать, а ты на печь залез и сидишь в темноте. Отец ваш говорит: «Почему не идешь спать?» А ты: «Але-еша бо-ольше сидел!..» Мама ваша рассказывает, а потом сама засмеется: «Невестке свекровь обычно сына вот так передает, со всеми его детскими историями…»