Паша
Шрифт:
— Фабриканта, у которого вы жили?
— Ну и что? Теперь там фабрика Красина.
— Как звали, я говорю.
— Карл Иванович, — отвечала Паша, словно с упреком. — Как это так не знать? Карл Иванович.
— Что ж у него, семья была?
Но вопросов уже не требовалось. Паша, так сказать, выходила на орбиту, и нам оставалось только слушать.
— Карл Иванович был фабрикант. Фабрику содержал. Сам он был англичанин, а фабрику содержал в Москве. Мама жила у него в прислугах, и я с ней. Куда ж мне было деваться? Я была молоденькая, девочка еще, и выделил он нам в своем доме комнатку, вот ей-богу. И Карлу Ивановичу хорошо. Получалось у него две прислуги. Постель убрать, подмести. Это все я могла. Как же так, жить в доме и не делать ничего. Это не полагается. Это нельзя. У людей должно быть все па-доброму, па-харошему. А Карл Иванович хитрый был, вот ей-богу. Стану я подметать
Пока Паша рассказывала, я налил ей еще рюмочку, и она прервалась, чтобы медленно, маленькими глоточками, прижмурившись, вытянуть «винцо» и съесть полломтика колбасы.
— И куда же вы с матерью пошли от Карла Ивановича?
— Строгая дамочка была Екатерина Михайловна. Коробок, коробок понавезла, и в каждой коробке шляпка, вот ей-богу.
— Да вы-то куда пошли, когда он вам расчет дал?
— А как же, полный расчет. Сколько было заработано. Полную цифру. Ты хозяин, мы, понятно, прислуга. А что заработано — отдай.
— Куда же вы пошли от него?
— Как куда?
— Вот я и спрашиваю, куда?
— Он нас к себе на фабрику определил. Выделил комнатку, и стали мы жить. Но тут революция началась. Рабочие с флагами ходят, фабрика остановилась.
— И ты принимала участие в революции?
— Кого?
— Принимала участие в революции?
— А как же? Пришли за мной, говорят, надо слово держать. Народу собралось во дворе фабрики! Все, конечно, рабочие. И тут, как сказать, руководители, ораторы. Выставили меня напоказ, говорят, речь держать. Говорят, пролетарии, эксплуатация, дочь кухарки. Вот ей-богу. А я говорю: вы революцию делайте, а чужую собственность трогать не смейте. Как это так, трогать чужую собственность. Не полагается. Народ смеется, а меня, как сказать, слова моментально лишили. Да… А у вас все па-доброму, па-харошему, Розочка, деточки. Скоро грядки капать.
— Ну и что, не послушались тебя, лишили собственности Карла Ивановича?
— Карл Иванович! Они в Англию уехали, а мы с мамой — в деревню, потому что, как сказать, началась разруха, продовольствие прекратилось. Мама паглядела-паглядела и говорит: паедем, Паша, в деревню.
Об этом деревенском периоде своей жизни Паша рассказывать не любит, но внешний порядок событий известен каждому, и мне в том числе.
Возвратившись в родное село, мать с дочерью оказались в плачевном положении. Своего дома у них не было. Была, правда, родня — Иван Митрич и тетя Агаша — бездетная, зажиточная, крепенькая, что называется, крестьянская пара. Зажиточность могла произойти именно от бездетности (много ли двоим надо), от скуповатости и от невероятной, прямо-таки лошадиной трудоспособности тети Агаши. Еще и в восемьдесят лет она жала так, что за ней не поспевали молодые жницы. Но тогда, конечно, ей было не восемьдесят лет, тогда она была в цвету и силе. Жиличке с дочерью негде было поселиться, кроме как у родни. Стоит ли говорить, что это жилье могло быть временным.
Подобные вопросы решались тогда на мирских сходках. Не знаю уж, на какие средства: дал ли мир, дала ли церковь, дали ли кто-нибудь из богатых мужиков, но только Александре с дочерью построили маленькую избушку. «Дамок» — называет его Паша до сих пор. «Построили нам дамок, и стали мы с мамой жить».
Я говорил, что на жиличек в наших местах ложилась печать отверженности. Может
Этот овраг начинается за селом, за огородами, его склоны были главным местом наших салазочных и лыжных катаний. Весной по дну оврага бежит бурный ручей: из сельского пруда вытекают излишки воды. Они широко растекаются по лугу в сторону речки. Сначала ручей бурлит в глубокой снежной траншее, местами даже под снегом, а потом снег обрушивается, тает, а вода течет уже по голой земле, по прошлогодней траве.
К июню весь овраг превращается в яркий буйный цветник с желтыми лютиками на дне оврага, где бежала вода, и с малиновыми махровыми гвоздиками по сухим склонам. Ну и ромашки, конечно, и полевая клубника. Лежа среди цветов, можно было за целый день не увидеть здесь никого, кроме пчел и бабочек. Место чистое, тихое, одинокое. Там и поставили миром избушку для Александры с дочерью. Тотчас ли посадили, росла ли раньше, но помню, что перед окнами избушки, всю ее осеняя, распространяла зеленую крону большая ветла. Был еще огородик в четыре грядки, ходили куры. Гераньки на окне, иконы, золотящиеся фольгой в переднем углу. Все чистенько, все, как бы сказала сама теперь Паша, па-доброму, па-харошему.
Избушку поставили, надо полагать, не раньше девятнадцатого года, а я мог ее видеть так, чтобы помнить, пяти-шестилетним. То есть уже году в двадцать девятом или тридцатом. В это время и Васёнке, Василисе, Пашиной дочке, было столько же лет, потому что мы с нею оказались одного года рождения.
Ветла, о которой я только что упомянул, играет в устном предании о Паше важную роль. Около этой ветлы ее изнасиловали три олепинских парня. Имена их известны. Имя главного насильника известно тоже, так что когда родилась у Паши дочка, Васёнка, как звала ее сама Паша, «Васичка», как звали ее в деревне, то отчество ей было твердо обеспечено: Василиса Петровна. А для Паши — первая и последняя любовь.
Из некоторых фраз самой Паши (из оттенков), а также из олепинских разговоров можно сделать вывод, что после драмы, происшедшей около ветлы, Петр несколько раз опять ходил в овраг, но уже, как говорится, «по-доброму».
Моя память фиксирует события уже в тот момент, когда Васичке, как и мне, лет пять-шесть, мы катаемся с ней на салазках в том самом овраге. Как дикий затравленный зверек, она сначала боялась ко мне подходить, потому что от других деревенских мальчишек не слышала ничего, кроме дразнения, и ничего не могла ждать от них, кроме больших обид. Я не сознавал тогда, что простым катанием на салазках свершаю большое, доброе дело, разламывая ледяную скорлупу отчуждения и одиночества в другой детской душе. Но помню, что мне было тогда очень хорошо, как бывает хорошо, когда душа прикасается к настоящему человеческому добру.
Овражная горка, где стояла избушка, обтаивала самой первой, и земля прогревалась там раньше, чем где бы то ни было в селе. Помню эту теплую весеннюю землю, кур, греющихся на солнце, а из убранства самой избушки уцелела в памяти только золотая фольга, которой был украшен киот в переднем углу. Из-за этой фольги убогий киот избушки мне казался красивее, да и богаче нашего переднего угла, где могли быть, вероятно, иконы в серебряных, по-настоящему красивых окладах.
Сельские мальчишки дразнили меня Васичкой, и я принимал на себя тогда долю ее отверженности. Но отец с матерью, как помнится, не препятствовали нашим салазкам или собиранию черепков в летнее время.
Момента, когда все там в овраге распалось, не отметилось в моей памяти. Александра умерла, Паша и Васичка уехали в Москву, избушка развалилась, и скоро след ее стерся с лица земли. Осталась одна только ветла, которая все стояла и напоминала о том, что здесь жили люди. Но недавно рухнула и она. На этом месте бульдозером наскребли плотину, желая образовать прудик. Действительно, прудик образовался. Но так как не было взято никаких мер к его поддержанию, то в первую же весну плотину промыло. Вода утекла настолько, чтобы остатки ее уже нельзя было называть прудиком, но не настолько, чтобы не было тут грязной лужи вместо сухого чистого оврага.