Пастух своих коров
Шрифт:
— Уже? — улыбнулась Гитлерша.
— Вы проститутка?
— Нет, я Клара Цеткин. Ой, ой, как же вы догадались!
— Пойдем. — Заславский поволок ее к скамейке. — Садись. Итак: что вы передали молодому человеку, о чем говорили?
— Я поняла, — медленно сказала Гитлерша. — Вы отец — прокурор. Мама Люба хорошо о вас говорила.
— Мама Люба? Фамилия, адрес.
— Да не хипешитесь так, папаша. Не на амвоне. Или что у вас там, трибуна? Я ж говорю — она вас помнит. Короче, поезжайте, только не раньше десяти, — она назвала адрес. — И все узнаете.
— Ну что, старый? — Люба с грустной улыбкой смотрела на Романа Борисовича. — Вот ты теперь все знаешь. Ты мне хоть поверил?
— Кому верить, Любушка, как не тебе. — Заславский поднял рюмку — Ну, давай. Можно, я не буду спрашивать, как ты жила все эти…сколько…тринадцать лет?
— Конечно. Все равно не расскажу, или навру что-нибудь. Будь здоров. А пацанчику своему ты найди какую-нибудь чистенькую девочку, а то вот-вот лопнет.
— Где они, эти девочки, — уныло ответил Роман Борисович. — В прокуратуре?
— Понятно. — Люба помолчала. — Ромка, еще неделю назад я бы предложила тебе остаться, а сейчас…
— Ладно, Любушка. Я и сам уже ничему не радуюсь. Даже, — он усмехнулся, — книги стал почитывать. Ну, все. Где ты — я теперь знаю, увидимся иногда. Может, какое-никакое небо в алмазах и перепадет. Пока.
На пляже было пусто как в пятый день творения, на маслянистой воде белела щепотка чаек. Адама не было. Люба, не раздеваясь, покружила по бухте, взбиралась на камни. За дальней скалой она увидела сразу двух студенток с филфака, тех самых…
Они лежали на подстилках в фетровых своих шляпках, уткнувшись в ослепительно белые под прямым солнцем страницы книжек. Люба медленно подошла.
— Эй, сопляжницы, — вызывающе сказала она, — Адам был?
Инна оторвалась от книги:
— Сегодня — нет. И вчера — нет. Позавчера только.
— Может, на Слободку попал, — отозвалась вторая.
— Типун тебе на язык, — поблагодарила Люба и вернулась к своему месту.
Она медленно разделась, медленно зашла в воду и медленно поплыла. Отплыв достаточно далеко, Люба повернула к берегу, и вновь, как в прошлый раз, увидела высокий обрыв во весь рост, крутую белую тропинку, уходящую в небо. Все было так же: и темная кромка почвы, и небо такое же сатиновое, только чуть повыше середины тропу перечеркнула свежая осыпь.
С приступом радикулита Люба два дня пролежала пластом, занимая койкоместо и срывая план мероприятий. «Точнее, проект» — усмехнулась она сквозь зубы. Если так пойдет, что же будет осенью…
Дни стояли, как назло, жаркие, а ведь уже середина августа, на море сейчас — милое дело, но Люба туда не пойдет: Адама, чувствовала она, там нет, а карабкаться с больной спиной с горки на горку вхолостую — кому это надо?
Адама разыскать ничего не стоило, только знать бы зачем и что с этим делать. Если он болен — присмотрят добрые люди, и о дочке он что-то говорил, а если он умер — значит, умер и знать ей об этом не надо. Да нет — чувствовала
— Любчик, так и будешь лежать, как бревно на ленинском субботнике, — спросила Зигота. — Отчего бы тебе не поехать на грязи? Очень помогает, я слышала. Хочешь, Гитлерша тебя проводит?
— Спасибо, Зигуля, — рассмеялась Люба. — Ты очень оригинально предлагаешь помощь… Нет, правда, ты гений.
Гениальная Зигота потянулась:
— А где мои козинаки?
В самом деле — иметь под боком такие всесоюзные здравницы, как Куяльник и Хаджибей!.. Куяльник более пыхатый, там и грязи больше, но добираться туда — не приведи Господь… Штурмовать девятый трамвай, идущий по популярной Лузановке, переть потом три километра сквозь ковыли душной степью — никаких сил не хватит.
А Хаджибей рядышком: тихонечко на двадцатом трамвае и прямо до места. Там не так романтично, как на Куяльнике, и поля орошения рядом воняют, но что Любе надо в свои — сколько сегодня — девяносто лет? — жменю грязи и шматик солнца.
На плоском берегу стеклянного лимана кишели бесполые обнаженные тела, покрытые сизой коркой, и свеженамазанные, черные, и пестрые, с облупившейся грязью и розовыми пятнами кожи. Эти люди давно признали себя больными и держались кучно, не стесняясь болтающихся грудей, дряблых задниц и перепачканных мужских гениталий. Некоторые из них белели в мелкой луже крепкой ропы.
Люба прошла дальше, где начинался обыкновенный пляж с купальниками, детьми, волейболом и собаками. Пляжники мазались частями, и не без затей — рисовали на спинах рожи, писали веселые буквы. В основном мазали колени, локти и переносицы, от гайморита.
Люба лежала, положив голову на руки, с удовольствием чувствуя, как пошевеливаются на спине чешуйки растрескавшейся под солнцем грязи. Рядом помалкивали еще несколько женщин.
Далеко, у развалин санатория, заорал петух, — там живет сторож, вспомнила Люба, охраняющий довоенные пруды с зеркальным карпом.
Залаяла собачка, все громче, все неугомоннее. Люба подняла голову. Со стороны остановки по берегу шел Аркаша, с жадным ужасом вглядываясь в больные тела.
— О, Боже, — простонала Люба.
Несколько дней Аркаша валялся в своей комнате, читал Достоевского.
— Он совсем не кушает, — испугалась Эля Исааковна, — может, он влюбился?
— Не бери в голову, — пожал плечами Заславский, — от Сонечки Мармеладовой еще никто не умирал.
Он догадывался о причине Аркашкиного недомогания — Валера требовал вернуть деньги. «Интересно, когда он украдет дома» — размышлял Роман Борисович в досаде — душевные силы тратились на черте что.
Аркаша воровать не стал, а подошел однажды и, глядя в угол, признался, что проиграл в буру значительную сумму, а карточный долг, как известно…
— Кому? — спросил Роман Борисович.
— Ты их не знаешь. Пацаны с Ольгиевской. Здоровые.
Роман Борисович придвинул стул: