Пастырь Добрый
Шрифт:
Один год я как–то особенно усиленно посещал разные московские храмы. Это было связано с большой затратой сил, своего рода было подвигом. Истощенный, голодный, после службы идешь вечером по страшной темной Москве пешком, без трамваев, куда–нибудь в Хамовники, в Кудрине, в Рогожскую — ко всенощной. Я считал это большой заслугой и как–то сказал об это Батюшке, думая, что он похвалит. Он только удивился. «А ты чего ходишь–то, чего ищешь?» Я так смутился, что не знал, что сказать. «Тебе что у нас не нравится, чего не хватает?» Наконец, решился сказать: «Пения». — «Ну вот, ты много ходишь по разным храмам, где же по–твоему поют лучше?» И я задумался. И вот все концертное пение показалось таким ненужным, фальшивым, несоответствующим великому таинству богослужения, и я мог назвать только один храм — Марфо–Марьинский. Батюшка так обрадовался, точно я выдержал какой–то экзамен: «Ах, Марфо–Марьинский, да, да, говорят, там хорошо поют, вот мне и Преосвященный Тихон все говорит, что хорошо, а мне все некогда, все хочу туда поехать. Ну вот и хорошо, хорошо».
Иногда он точно приоткрывал такой тайничок,
Уже изнемогающий, задыхающийся в последнюю зиму — его проводили по церкви. Только прикоснешься губами к рукаву его шубы. Он смотрит своими ласковыми глазами, а губы шепчут: «Отче Александре».
Последняя исповедь.
…«Не люблю, осуждаю, гневаюсь, завидую»… Он смотрит. Его глаза залиты слезами, он шепчет: «И это Александр, который был всегда такой любящий, такой терпеливый, такой кроткий, такой добрый!»
Батюшка, но когда же вы видели меня любящим, терпеливым, добрым? Или он плакал о том образе, о том первом Александре, которого я помутил своими грехами?
Я уходил. Он удержал меня:
— Почему ты не придешь ко мне?
Молчу. Ведь как объяснишь, что скажешь?
— Ты приходи. Придешь?
Молча отвечаю: «Приду». Но он обезпокоился:
— Нет, ты пообещай, что придешь ко мне.
Обещаю, Батюшка радуется. Радостный благословляет, радостный отпускает меня. «Ты приходи ко мне», — это его последние ко мне слова. Может быть, уже прозревая свою смерть, он, зная мою неустойчивость, хотел обещанием связать меня, чтобы я не отходил от него, не забывал его, чтобы я приходил к его могилке.
Когда я вернулся из Сибири [126] , я первым делом, конечно, пошел на Маросейку к отцу Алексею. Многое меня смущало. У меня собственно не было никаких документов, кроме телеграммы Луначарского и отношения Поарм–5 о том, что такой–то откомандировывается в распоряжение тов. Луначарского.
Батюшка меня успокоил: «Все устроится. Будешь жить в Москве».
И действительно молитвами дорогого Батюшки все устроилось, как он сказал. Я остался в Москве. Демобилизовался. Получил документы. Стал опять жить с мамой и Варей, как жил до Сибири. Нужно было где–то служить. И это устроилось. Через Серафимовича попал в ЛИТО Наркомпроса.
126
Вот как описывает А. Добровольский свой последний, перед отъездом на службу в армию, приход на Маросейку: : Мой последний день в Москве и на Маросейке. 8 июля. Праздник явления иконы Божией Матери Казанской. На Маросейке это был храмовый праздник, и служба в этот день совершалась особенно торжественно. Я старался не проронить ни одного возгласа, ни одного песнопения, ни одной молитвы. Все запечатлеть, все впитать в себя, запомнить, унести с собой. Ведь теперь, может быть, долго–долго я не прикоснусь к этой животворящей атмосфере христианского храма, не войду в строй православного богослужения, не буду ощущать благодати совершающихся здесь таинств. Неожиданно мобилизованный, завтра ранним утром в партии таких же, как я, я уезжаю на фронт, в темное, внезапно разверзшееся передо мною будущее. И в какой момент! Когда сердце мое прилепилось к храму Божию, когда кроме храма, Божественной службы, все остальное уже не прельщало меня и не привлекало. Если бы была моя воля, я совсем бы убежал из мира, укрылся бы за монастырской стеной. Вечером я в последний раз пришел на Маросейку. Служили нервно, с каким–то особым подъемом. Храм, как всегда, был переполнен молящимися. Но вот служба кончилась. Что это? Батюшка вышел из алтаря на амвон и обращается ко всем замершим в ожидании его слов. Батюшка говорит. Я стою далеко. Я стараюсь уловить его слова. Он говорит обо мне: «Завтра один из наших братьев уезжает на фронт. Помолимся же все, все вместе, всем храмом, да благопоспешит ему Господь, да сохранит его Божия Матерь, наша Помощница и Заступница, и благополучно возвратит («возвратит» — здесь Батюшка особенно усилил свой голос) назад в наш храм…» И весь наш храм молился обо мне, об «отъезжающем», и как молился. Тихо и проникновенно пели сестры. Я весь молебен простоял на коленях. И как трепетало мое сердце, когда над затихшими молящимися зазвучал такой глубокий, трогательный, взволнованный, прямо к Богу идущий голос: «И молим Тя, Владыко Пресвятый, и рабу Твоему Александру Твоею благодатию спутешествуй… мирна же и благополучна и здрава… и паки цела и безмятежна возвращающа…» Когда после молебна я подошел к Батюшке в последний раз, он, благословляя, надел на меня крест и все не отпускал, и долго на меня смотрел сосредоточенный, задумчивый, внутренне углубленный. Так он все еще и еще молился за меня неслышной мне молитвой.
Существовать литературной работой в то время было почти невозможно. Писатели приспособлялись кто как умел. Устраивались на службу в качестве секретарей, референтов, консультантов при театрах, издательствах, в профессиональных организациях.
В Москве стали открываться книжные лавки, где торговали писатели. Группа моих товарищей Ютанов [127] ,
127
Владимир Павлович Ютанов (1876—1950) — писатель.
128
Николай Сергеевич Ашукин (1890—1972) — историк литературы, критик, поэт.
129
Николай Николаевич Ляшко (1884—1953; псевдоним, наст, фамилия — Лященко) — писатель.
Это место меня устраивало. Это не была казенная служба. Начальство было всё свои хорошие товарищи, которые были мне нужны.
Все случившееся со мной на военной службе в Сибири и в пути туда и обратно, Божественная милость и помощь, получаемая там не один, а десятки раз, конечно по молитвам Батюшки, привязало меня прочно и навсегда, так я хотел думать, к Церкви и к тому пути, которым вел меня отец Алексей. Храм и богослужение сделались для меня жизнью, воздухом, без чего вообще жизнь мне не мыслилась. На Маросейке я бывал каждый день вечером за всенощной. Конечно, каждое воскресенье и праздники у Литургии. Все мои путешествия я совершал пешком. Два конца из Демидовского переулка к Серпуховским воротам да два конца, а, может быть, и четыре на Маросейку — это ежедневно. А ведь еще надо было помогать маме и Варе. Очереди в магазинах, рынок, поиски продовольствия. Жизнь была тяжелая, голодная. Питался я собственно тем, что мне мог предложить Ютанов. Он жил на Малой Серпуховке, недалеко от нашей лавки. И вот его старая нянька каждый день приносила мне в лавку немного холодной каши. Дома была пища повкуснее, но тоже очень скудная.
А к этому надо еще прибавить, что я соблюдал все посты, выполняя длительное и строгое молитвенное правило с тысячными поклонами. Я худел, слабел и наконец свалился.
Картина болезни быстро выяснилась. Высокая ежедневная температура до 39°. Кашель, который душил и разрывал мне грудь. Ужасные ночные поты. За ночь мама переменяла мне не одну, а две рубашки…
Друзья мои всполошились. Степан Павлович Галицкий [130] , главный врач Сокольницкой больницы, лично посетил меня и внимательно осмотрел и не скрыл, что положение мое тяжелое. Он прописал мне полную неподвижность в постели, а затем посоветовал употребить все усилия, чтобы попасть в туберкулезный санаторий или больницу, так как наши домашние условия он нашел невозможными.
130
«…Я никогда не забуду, — вспоминал А. Добровольский, — одну прекрасную пару: Евгению Александровну и Степана Павловича Галицких. Уже пожилые, они обладали такими нравственными достоинствами, что общение с ними было всегда полезно и радостно. Евгения Александровна сама была поэтессой, очень любила литературу, была ревностной посетительницей литературно–художественного кружка, дружила со многими крупными писателями, как, например, с Вячеславом Ивановым. Евгения Александровна была необыкновенно добрый, хороший и глубоко верующий человек. Когда я стал уже своим на Маросейке и в разговоре с Евгенией Александровной упоминал о Батюшке, она всегда очень оживлялась и начинала вспоминать: «А вы знаете, Александр Александрович, что отец Алексей венчал нас со Степой…» Батюшку она глубоко ценила, любила и почитала. Она умерла в 1925 году, в начале февраля. Весть о ее смерти пришла на Маросейку во время всенощной. Я стоял, как всегда, на своем месте, около столика с книгами, у окна, рядом с Евдокией Ефимовной Вишняк. Услыхав о смерти Евгении Александровны, Евдокия Ефимовна перекрестилась и сказала с твердым убеждением: «Ну, за Евгению Александровну нечего безпокоиться. Туда, куда пошла ее душа, там, где она сейчас, уже здесь ей все было знакомо»» (А. Добровольский. «1917—1918 годы»). С. П. Галицкий был видным московским хирургом.
Горячее участие во мне принял отец Сергий. Он поручил сестре Павле держать его в курсе всего случающегося со мной, а сам начал изыскивать через многие связи какую–нибудь лазейку, чтобы добиться для меня приема и врачебного осмотра в одном из туберкулезных диспансеров. В те годы больных было множество и для осмотра надо было включиться в безконечную очередь, что крайне осложняло дело. А моей болезни шел второй месяц и положение мое было очень плохое.
Наконец стараниями отца Сергия устроилось, что меня вне очереди согласились принять в диспансере на Яузском бульваре (бывшая лечебница доктора Шимана). Павла стала подготовлять меня к этому осмотру.
Идти, конечно, надо было пешком. Меня все это страшило и волновало. Но я понимал, что это необходимо. Конечно, мы молились. Молились за меня и на Маросейке, молились все дома и сам я горячо молился.
И вот мы с Павлой пошли на Яузский бульвар.
Принял меня главный врач диспансера. Отнесся ко мне очень внимательно. Осмотр длился чуть ли не час. Я так от всего этого замучился, так устал, что домой пришел едва живой. Какой результат был от моего визита, что сказал доктор, — я уже ни во что не входил. Я сознавал, что дело мое плохо, чувствовал это по реакции моих домашних. Все кругом были страшно расстроены, и, как ни старались скрыть от меня свое горе, я видел, что все они, не переставая, плачут.