Патологоанатом
Шрифт:
Поначалу ее жалели, сочувствовали, лицемерно выражали соболезнование ее раненой душе, позже корили за ежедневное принятие алкоголя и полусознательное состояние во время работы, а спустя два года после гибели ее мужа общественный нарыв прорвался, и из него потек зловонный гной осуждения и проклятий в адрес маленькой, грязной пьяницы. Она мечтала об уединении, но монастырь лишил бы ее таких пристрастий, как табак и коньяк. А ломать и переделывать себя ей не хотелось вовсе. В детской больнице ей, врачу-реаниматологу, запретили работать по причине алкогольного разложения ее некогда сильной, способной и подающей большие надежды личности, но больничный воздух стал необходимым элементом ее дыхания, она обожала свою работу, но не могла устоять перед горем,
Она любила патологоанатома за его добрый нрав, чуткость, внимательность, удивительное спокойствие и уравновешенность, но любила не как женщина, а как сестра или мать. Она ничего не готовила, питалась только блюдами из больничной столовой, но всегда заботливо покупала на ночь порцию второго для него, своего шефа. Злые языки говаривали о ночных сексуальных оргиях этой отшельнической, безумной, странноватой парочки, подростки пугали друг друга страшилками о плясках смерти и любви, что, якобы, сотрясают морг в часы тьмы под заунывный, еле слышимый вой трупов. Сплетен ходило по городу предостаточно.
ГЛАВА 6
На этот раз медсестра плакала горше обычного. Значит, действительно привезли дитя. Патологоанатом осторожно надавил на ручку двери в приемное помещение морга и бесшумно вошел в его полумрак, чтобы не нарушить грубым вторжением страдание своей коллеги. Он видел только ее острую, сгорбленную спину, дрожащую в мелкой, безудержной истерике перманентного горя. Красной обветренной рукой с маленькими, короткими, как у куклы, пальчиками она гладила белый лоб вновь прибывшего на три дня постояльца морга. Медсестра что-то шептала и тихонько скулила. Ее сухие ноги-палочки утопали в безразмерных войлочных чунях, сделанных из валенок, которые она не снимала ни зимой, ни летом. Патологоанатом привык за многие годы сотрудничества к ее причитаниям, чистым и искренним, чего нельзя было сказать о слезных концертах, что порой устраивали перед ним родственники мертвецов и от которых за версту веяло фальшью.
Дежурная почувствовала присутствие патологоанатома. Работа в тиши морга развила в каждом из них особый звериный слух и чутье. Она повернула к нему опухшее багровое лицо, похожее сейчас на переспевшую водянистую, с крапинками плесени клубнику, еще больше перекосила его гримасой гopя и пошла к нему маленькими шагами, протягивая безвольные руки-плети. Он уже знал весь сценарий, сгреб в охапку совершенно непривлекательную внешне женщину, которую, казалось, беды и несчастья полюбили навсегда. Ей нужны были эти пять минут тепла, его пульса, его непонятной, замкнутой жизни, которые всякий раз возвращали ее в состояние покоя. Патологоанатом обнимал мокрый, соленый комок, что едва доставал ему до груди и пытался разглядеть поверх головы дежурной очередную жертву смерти.
Милое создание юного, цветущего возраста покоилось на носилках. Темно-каштановые волосы, еще не успевшие побывать в ядовитых челюстях перекиси, вздернутый озорной носик с полем веснушек, немного капризные пухлые губки, надутые детским здоровьем щеки, три сережки в левом, смешно оттопыренном ушке – все еще кричало о диком желании жить, жить и жить. Как часто ему хотелось убедиться в том, что это всего лишь ошибка и странный, с неуловимым дыханием сон. Ведь встречались такие случаи, но почему-то всегда их счастливыми избранниками были алкоголики и бомжи, а не чистенькие, ухоженные, домашние любимые детки. Что выкинуло
Медсестра шумно высморкалась в серый скомканный бинт.
– Я не стала беспокоить вас, думала, спите. Милиции сказала, что нет вас. Сама расписалась в получении девочки.
Она вновь завыла и спрятала лицо в складках его халата, будто пытаясь скрыться в его добром теле от жизненного ада и божьей несправедливости. Патологоанатом молчал, она сама все расскажет, надо только набраться терпения. Печальные истории его подопечных не были его увлечением. Он никогда не пытался знать больше, чем ведали о том сухие буквы документов. Иначе психика не выдержит. Он давал волю только редким рассказам этой медсестры, когда она пребывала в таком состоянии и нуждалась в нем, как в священнике. Сейчас она что-то бубнила, но он разбирал лишь отдельные слова: девочка… шестнадцать… машина… корова… позвонок… .
Патологоанатом гладил ее торчащие жесткие волосы. Всхлипы уменьшались. Последняя волна дрожи пробежала по ее телу, и все оно обмякло и прилипло к его халату. Сейчас она попросит сигарету и обретет профессиональное состояние кажущегося безразличия. Так и случилось.
– Пойдем, покурим, – она подняла на него затуманенные, почти слепые от слез глаза, не боясь испугать его своей некрасивостью. Она любила патологоанатома за то, что он видел в ней человека и охотно общался с ее пропойной душой.
Они вышли в сырой воздух ночи. Шел дождь, а он даже не слышал его дроби. Так бывало часто, когда рыдания медсестры парализовали его чувства. Горький вкус дыма медленно возвращал его в реальность. Он вспомнил, что не курил больше двух часов. Легкие, изголодавшиеся по никотину, жадно всасывали отравленный сигаретными смолами и ночными заводскими выбросами воздух. Еще несколько затяжек, и он придет в норму.
С козырька подъезда вода свисала серым дырявым шелком. В трех метрах от его ног мокла та самая, лишняя, обиженная человеческим невниманием мраморная плита, так и не сослужившая свою службу из-за малых размеров городского морга. «Наверное, надо выгравировать на ней мое имя и дату рождения, чтобы уж точно досталась мне, – подумал патологоанатом. – А вторую дату оставить открытой. Да и кому вообще нужны наши даты, разве что для пересудов и сплетен живых, кои, быть может, первые десять лет еще и будут помнить о тебе».
Как-то смущенно забулькала жидкость, и запахло коньяком. Медсестра знала, что патологоанатом давно не пьет, по крайней мере, при ней этого не случалось никогда. Она слышала, что далекое, очень далекое прошлое топило его в мутных реках алкоголя, но ничего подобного не замечала за ним все десять лет сотрудничества, поэтому никогда не предлагала составить ей компанию, но без стеснения употребляла ежедневные двести граммов коньяка, который носила в грудном кармане халата в военной фляжке.
Коньячок пролетел в горло медсестры, и она вся в миг приободрилась, встрепенулась, как проснувшаяся собака, кривая улыбка слегка оживила ее раскисшую мину. Содержимое двух крошечных двадцатиграммовых серебряных рюмочек, кои она опрокинула подряд, уже грели ее проспиртованную утробу.
– Как там у вурдалаков – «кровь есть жизнь»? Для меня так это – коньячок, выпил чуток – и снова бодрок! Я знаю, девки, сестренки наши, в больнице спирт попивают, почти неразбавленный. Я ж до гибели мужа капли в рот не брала. Они мне все: «Лизавета Никитична, миленькая, примите капельку, легче станет», – это когда в моей реанимационной новорожденный какой-нибудь помирал. Выхаживаю его, недоношенного, шестимесячного, неделю, другую, месяц, два, три, а он, родименький, когда ему уже человечком пора становиться нормальным, почти в девять месяцев, а то и в год помирает. Ой, больно как на душе становилось! Я еще рюмочку, не возражаете?