Павел I
Шрифт:
В первой половине 1756 года наши обычные союзницы заключили договоры с всегдашними врагинями канцлера: Англия – с Пруссией, Австрия – с Францией, и все в Европе стало наоборот. Началась война, в которой против Фридриха соединились недавно ненавистные друг другу австрийцы и французы; с ними пришлось выступать на европейский театр и нам.
Воевали мы так: каждую весну отправлялись всей действующей армией в поход, отыскивали прусскую армию и давали ей генеральное сражение вблизи какого-нибудь доселе неведомого миру хутора, чьим именем отныне будут величать нашу викторию: Гросс-Егерсдорф, Цорндорф, Кунерсдорф – кому из патриотов Отечества и инвалидов Семилетней войны не памятны эти имена? Как-то раз наш отряд даже занял на три дня столичный прусский город Берлин и пожег там склады.
Так продолжалось пять лет.
Скоропостижный
Но Фридрих родился под счастливой звездой, он еще переживет и канцлера Бестужева-Рюмина, и государыню Елисавету Петровну, и ее племянника – своего восторженника Петера: он умрет не скоро – от старости и в расцвете величия. А мы – мы от своих побед не получили ничего осязательного, кроме убыли личного состава, блеска петербургских фейерверков в честь очередной победы и дыма славы на просторах Европы.
Каждый год повторялось одно и то же: уложив треть своего войска и треть неприятельского под очередным прусским хутором и дождавшись, когда местная армия оставит поле боя, мы начинали переписку с Петербургом насчет дальнейших указаний; пока переписывались, наступала осень, и пора было становиться на зимние квартиры; пока стояли на зимних квартирах, скоропостижный Фридрих оживал, яко волшебная птица Феникс, и следующим летом мы паки находили его армию в цветущем боеготовом виде. Каждый год менялись наши главнокомандующие, но, видимо, такова была сила вещей в ту войну, чтобы, даже взяв Берлин, мы оказались в дураках.
После первого такого проворота, в 1757-м году, когда главнокомандующим был Апраксин и когда после гросс-егерсдорфской виктории мы вместо преследования неприятеля отступили домой, – в Петербурге заподозрили измену.
«Основанием дурного слуха, – повествует летописец, – послужил припадок, случившийся с императрицею. 8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, Елисавета, жившая в Царском Селе, пошла к обедне в приходскую церковь, в начале службы почувствовала себя дурно и одна вышла из церкви, но, не дошедши до дворца, упала на землю и более двух часов лежала без чувств. Этот случай привели в связь с отступлением Апраксина, начали догадываться, толковать, что Бестужев дал знать о нем Апраксину и потребовал возвращения его в Россию с войском, которое было нужно канцлеру для приведения в исполнение его намерений относительно престолонаследия» ( Соловьев. Кн. XII. С. 423). [74]
74
Рассказ С. М. Соловьева о сентябрьском припадке Елисаветы Петровны основан на соответствующем эпизоде из мемуаров Екатерины II (см.: Екатерина. С. 429).
Такова государственная жизнь. За пятнадцать лет беспорочной службы канцлер утопил стольких опасных себе людей по эту сторону границы и стольким отравил существование по ту сторону, что сила их негодования когда-то должна была своим эхом оглушить его самого.
Тогда не принято было отправлять чиновников такого класса в отставку без предварительного их уничтожения. Канцлер это знал как никто другой и сопротивлялся сколько мог, но сила вещей была уже против него. Поэтому явившись однажды во дворец, он был публично арестован и отправлен под караулом домой.
Это случилось 14-го февраля 1758 года.
Теперь предстояло назвать преступление канцлера. [75]
Разумеется, он являлся преступником с минуты ареста – по той причине, что государыня соблаговолила приставить к нему стражу: такая высочайшая аттестация деяний такого сановника в недавнее время не только изымала его из политического оборота на все оставшееся время жизни царствующей особы, но и предполагала скорое прекращение его собственного бытия. Однако по обету, данному после ноябрьской революции, Елисавета Петровна за все годы своего величества не подписала ни одного смертного указа. В Сибирь ссылали, языки урезали – да, но смертно не казнили. Поэтому старик Бестужев не должен был страшиться гибели: он должен был знать, что государыня побоится накануне собственной кончины прогневать Бога нарушением обета, когда следственная комиссия вынесет канцлеру смертный приговор. В том, что следственная
75
Когда на другой день после ареста канцлера Екатерина спросила у одного из членов следственной комиссии по делу Бестужева-Рюмина – Н. Ю. Трубецкого – в чем дело, тот сказал: «Мы сделали то, что нам велели, но что касается преступлений, то их еще ищут. До сих пор открытия неудачны». Когда Екатерина спросила о том же у другого следователя – А. Б. Бутурлина – тот отвечал: «Бестужев арестован, но в настоящее время мы ищем причину, почему это сделано» (Екатерина. С. 438).
Дело было за немногим: приискать правдоподобную вину. Наверное, если бы канцлера сразу свезли не под домашний арест, а в Тайную канцелярию и за неискренние показания повесили на дыбу, история наша пошла бы другим путем – канцлер знал секреты государыниной невестки, сам вызывался ей помочь, даже составлял планы о соправительстве Екатерины с ее супругом после смерти Елисаветы Петровны и, хотя успел все опасные бумаги сжечь, [76] хотя был стойкий старик, мог не выдержать испытаний и проговориться.
76
«Болезненное состояние и частые конвульсии императрицы заставляли всех обращать взоры на будущее; граф Бестужев <…> знал антипатию, которую давно внушили великому князю против него; он был весьма сведущ относительно слабых способностей этого принца, рожденного наследником стольких корон. Естественно, этот государственный муж, как и всякий другой, возымел желание удержаться на своем месте; <…> к тому же он смотрел на меня лично как на единственного, может быть, человека, на котором можно было в то время основать надежды общества в ту минуту, когда императрицы не станет. Эти и подобные размышления заставили его составить план, по которому со смерти императрицы великий князь будет объявлен императором по праву, а в то же время я буду объявлена его соучастницей в управлении <…>. Проект этого манифеста он мне прислал <…> через графа Понятовского <…>. Этот-то свой проект он и успел сжечь» ( Екатерина. С. 438–439).
Но время было уже другое. В такие времена невольно приходит в голову, что причастность к цивилизации способствует очищению нравов: лица, приближенные ко двору, становятся деликатнее в доносах и осторожнее в приемах истребления врагов; они начинают мыслить о государственных реформах; создаются комиссии; подаются проекты; в аппарате управления появляются, пока на секретарских должностях, новые люди.
Нечто подобное мы наблюдаем во второй половине пятидесятых годов ввиду приближающейся кончины Елисаветы Петровны. Все близстоящие знают, что чем ближе к трону они находятся сейчас, тем дальше могут вылететь при новой царствующей особе. Поэтому они оглядываются на великокняжескую чету.
Однако никто не знает, на кого из двоих следует оглядываться наиболее подобострастно, ибо все видят: между новым Петром и новой Екатериной нет и не может быть согласия. Все понимают: самое страшное впереди, ибо помнят, как после смерти первого Петра всякое новое царствование начиналось переворотом, причем каждый раз все более шумным.
Как сделается переворот на сей раз? Кто станет его главным действующим лицом? Екатерина с младенцем Павлом на руках? [77] Екатерина без младенца? Сам младенец?
77
Когда Бестужева-Рюмина арестовали, Павлу было три с половиной года.
Но даже если кончина Елисаветы Петровны состоится благопристойно, восшествие ее племянника – будь оно тысячу раз законным – действо, едва ли не рискованнейшее, чем переворот: новый Петр долго думать не будет – такие указы и манифесты запустит, что потом тридцать лет станем расхлебывать. Впрочем, манифесты и указы – ладно, это дело государственное: страна большая – выдержит. А ну как высочайшим гневом по персонам шарахнет?
Все всё видят, все всё знают, но боятся про то мыслить, и посему никто ничего не говорит не токмо что друг другу, но и себе.