Павел I
Шрифт:
Штааль с удивлением увидел, что Талызин внезапно изменился в лице. Но внимание Штааля было тут же отвлечено. К ним, ещё издали томно-задорно улыбаясь, подплывала Екатерина Лопухина. «Ах ты, чёрт!» – пробормотал сердито Штааль: юркнуть в сторону было невозможно. Лопухина искоса смотрела на него так, как если б очень хотела расхохотаться, но удерживалась из последних сил. С некоторых пор она усвоила со Штаалем (как, впрочем, со многими другими людьми) такой тон, будто он страстно в неё влюблён, но по известным ей, понятным и очень забавным причинам тщетно старается скрыть свою страсть, – да шила в мешке не утаишь. Лопухина подплыла к Штаалю, сияя от сдерживаемого смеха, протянула руку для поцелуя и с лёгким криком отдёрнула, точно испугалась, – как бы он тут же на неё не набросился. Талызин, который терпеть не мог Лопухину, хотел пройти вперёд.
– Ах, вы идёте в Тронный зал, – потупив глаза, томно прокричала Екатерина Николаевна с выражением крайней зависти, как если бы ей это было строго запрещено (сочетание её опущенных глаз с крикливым голосом ещё больше раздражило Штааля). – Вы увидите прелестную госпожу Шевалье? – Она по-прежнему восторгалась красотой французской актрисы, особенно подчёркивая, что не завидует и не может ей завидовать, не то что другие женщины. – Какая волшебница, не правда ли?..
Талызин развёл руками и решительно
Штааль вгляделся в мертвенное лицо с остановившимися, выпученными глазами и вдруг почувствовал себя нехорошо. «Кажется, я слишком много выпил», – подумал он тоскливо и с остервенением стал пробиваться назад. За ним уже стояла стена народа, но человека, освобождавшего место, выпустили легко. Штааль, пошатываясь, пошёл по совершенно опустевшей комнате и тяжело опустился в углу в кресло под висячей лампой. «Да, не надо было так много пить. Как неприятен этот резкий свет!.. Я не пьян, конечно, сейчас всё пройдёт. Но зачем, зачем я ввязался в это дело?..»
Пение в зале становилось стройнее и увереннее. Штааль мог разобрать слова: «Ликовствуйте днесь, ликовствуйте здесь, воздух, и земля, и воды», – пел хор отроков. «Да, ликовствуйте… Нечего мне ликовствовать… Пропаду ни за грош…» Ему снова вспомнился бал у князя Безбородко, – там тоже был этот страшный землисто-бледный человек. «Вот и опять… Повторилось… Тогда Лопухина, теперь Шевалье… Как странно, однако, – с неизъяснимой тревогой подумал Штааль. – Да что же тут странного? Вполне натурально… Вздор!.. Тот сумасшедший старик думал, что всё происходит в жизни два раза. „Deux est la nombre fatidique!“ [287] – вспомнил Штааль запись в тетради Баратаева… Мучительная тревога его всё росла… – Ах как режет глаза и греет этот проклятый свет!» – подумал он, щурясь и поднимая голову. Лампа над ним висела действительно очень низко. Проходивший по галерее-арабеск лакей приблизился к Штаалю и сбоку от него, перегнувшись над большой порфирной вазой, потянул вниз спущенную по стене серебряную цепочку. Лампа, висевшая на блоке, с лёгким визгом поднялась. Штааль, согнувшись, смотрел мутным взором на человека в красном костюме.
287
«Два есть число вещее!» (фр.).
XVI
Ma reponse, encore et toujours, est non. Pouviez vous en douter un instant?
Je ne puis vous empecher de porter ce coup fratricide et insense. Mais que vous comptiez sur moi, cest trop fort!
Je ne donne pas la mort. Cest a sa negation que je vise. La vie est deja assez courte. Decidement nous nous valons tous, surtout dans la stupidite.
Cent fois n о n.
Et une page de Suetone sur laquelle vous feriez bien de mediter:
«Sed Caesari futura caedes evidentibus prodigiis denuntiata est… Percussorum autem fere neque tridnnio quisquam amplius supervixit, neque sua morte eefunctus est. Damnati omnes, alius alio casu periit» [288]
288
Мой ответ, снова и навсегда, – нет. Могли бы вы хоть на мгновение усомниться в этом? Я не могу помешать вам нанести этот братоубийственный и безрассудный удар. Я не несу смерть. Её отрицание – вот к чему я стремлюсь. Жизнь и так достаточно коротка. Решительно, все мы стоим друг друга, особенно в глупости. Сто раз н е т.
И вот одна страница из Светония, над которой вам стоит хорошенько задуматься. (фр.).
«Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями… Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трёх лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному» (лат.; Светоний. Жизнь двенадцати Цезарей / Перевод Л. Л. Гаспарова. М., 1966. С. 31, 34).
Баратаев запечатал письмо и надписал: «Милостивому Государю Петру Александровичу господину Талызину в собственные руки».
XVII
То
Хуже всего было по утрам. После тревожной тяжёлой ночи он просыпался рано, с первым светом дня. Ещё прежде, чем он приходил в себя, им овладевали беспричинный ужас, болезненная тоска. Судорожно подёргиваясь, плотнее закутываясь в одеяло (ему теперь всегда было холодно), он припоминал, что такое ещё случилось. Обыкновенно и припоминать было нечего: в эти дни в его жизни никаких событий не происходило. Тем не менее ужас и тоска не исчезали. Если же накануне случалась неприятность (чаще всего какая-либо новая приходившая ему в голову мысль), то неприятность эта, хотя бы самая ничтожная, немедленно представлялась Штаалю несчастьем. Вздрагивая под одеялом, он лежал в постели часами. Иногда первый же стакан чаю он с утра обильно разбавлял коньяком. Становилось легче. Штааль сбрасывал с себя одеяло, умывался, одевался и через некоторое время с головной болью снова ложился в постель. Он почти не выходил из дому.
Ему становилось лучше лишь с наступлением темноты. Затворив на запор дверь, он тщательно опускал шторы, проверял заряд пистолета, привычным усилием, морщась от боли в верхней части ступни, стаскивал с себя сапоги, поспешно раздевался и тотчас гасил свечу. Штааль так уставал за день (ровно ничего не делая), что ему казалось, будто он как ляжет, так и заснёт тотчас глубоким сном. Но стоило ему лечь, немного угреться в постели, и мозговая усталость проходила, заменяясь лихорадочным оживлением мысли. Это, однако, его не тяготило. Он с наслаждением думал, что тишина, темнота, полное одиночество продлятся не менее десяти часов. К середине ночи он засыпал. Сон его был неизменно беспокоен. Его мучили кошмары. Чаще всего он видел во сне бревенчатое строение Тайной канцелярии.
Штааль догадывался, что лучшим средством борьбы с ваперами была бы работа и общество приятных людей. Но дела у него в эти дни не было никакого. С новым служебным назначением вышла случайная задержка. Люди же, почти все, были ему противны до отвращения. Как назло, пропал куда-то де Бальмен. К собственному своему удивлению, Штааль и о госпоже Шевалье думал в эти дни мало. Первые два дня после маскарада он ждал от неё вестей. Никаких вестей не было. Это, однако, не слишком его огорчало. «Ещё одна завязка без продолжения, – пренебрежительно говорил он себе, точно в его жизни было так много таких завязок. – Нет, видно, это и с моей стороны было менее сурьёзно, нежели я думал. Да и ясно теперь, что она за женщина…» В том состоянии, в каком он находился, ему было не до любви, – он боялся даже оказаться не на должной высоте и пробовал кроме Гарлемских капель эликсир столетнего шведского старца. «А может, я просто спятил? – с тревогой думал он. – То влюблён как мальчишка, то не сурьёзно…» Он теперь находил также, что слишком опрометчиво, на вопрос «Combien?» [289] Шевалихи, ответил ей: «Се que tu voudras». [290] Оставшиеся у него девять тысяч для неё были явно на один глоток, – она могла потребовать и больше. Но и девяти тысяч было жалко. Штааль едва ли не впервые в жизни ощущал теперь материальную обеспеченность, – не имел хоть забот, как свести в течение месяца концы с концами. Деньги не принесли ему счастья; но без них, он знал, и его бедственное душевное состояние стало бы много хуже. «Нет, это было не сурьёзно, и вовсе не се que tu voudras», – неуверенно думал Штааль. Молчание госпожи Шевалье тяготило его разве лишь, как новое доказательство неблагосклонности к нему судьбы. «И здесь не повезло, – во всём всегда не везёт…»
289
«Сколько?» (фр.).
290
«Сколько ты захочешь» (фр.).
Как ни мучительна была для Штааля мысль очутиться в большом незнакомом обществе, в котором надо было бы разговаривать, сидеть, а не лежать, и быть одетым по форме, он с жутким нетерпением ждал вечера у Талызина. Что-то ему говорило, что вечерние сборища у командира Преображенского полка имеют близкое отношение к нависшему над Россией и над ним грозному, таинственному делу. Штааль смутно чувствовал, что визит этот многое уяснит и, быть может, его успокоит. Однако в воскресенье он получил краткую записку: Талызин в самой любезной форме извещал, что завтрашний приём отменяется и что он непременно ждёт гостя в следующий понедельник. Записка была писана канцелярским почерком: только имя и отчество Штааля во второй строчке, после обращения «дорогой друг», были вписаны рукой, которой принадлежала подпись. Сообщение о том, что долгожданное свидание откладывается ещё на целую неделю, произвело ужасное впечатление на Штааля. Мучаясь вопросом, почему отложен приём у Талызина, Штааль десять раз перечитывал записку, вдумывался в каждое слово и не находил ответа. Может быть, заговор раскрыт, – тогда не будет ли тяжкой уликой это приглашение? Ведь через писарей и проследят, кого именно звали. Как только эта мысль пришла Штаалю, он сжёг записку, – в другое время было бы очень приятно при случае показывать приятелям письмо от одного из первых людей столицы с обращением «дорогой друг» (хотя бы писанным рукой канцеляриста) и с указанием его имени-отчества. Затем он с ужасом подумал, что, быть может, кто-либо оклеветал его перед Талызиным, назвал ненадёжным человеком или даже предателем. Ничто решительно не говорило в пользу такого предположения. Текст записки (Штааль вспоминал каждое слово) был, очевидно, одинаков для всех приглашённых. Да и самое приглашение не отменялось, а лишь откладывалось на неделю. Тем не менее предположение это было невыносимо. Штааль спал ночью ещё хуже обыкновенного. Он проснулся в шесть часов с сознанием, что случилась катастрофа и что с мыслью о ней надо будет жить и весь этот день, следующий, и так до ближайшего понедельника. Он лежал на краю постели часа два, скосив глаза вниз и внимательно пересчитывая половицы. Этим он подолгу занимался в спальной по утрам. Сосчитать было трудно, – мешал лежавший у стены ковёр. Штааль измерял его мысленно, определяя на глаз число покрытых ковром половиц. Денщик принёс ему стакан чая с лимоном, – Штааль в последние дни ничего не ел по утрам. Он жадно отхлебнул из стакана, приподнявшись на локте. Но усилие было слишком велико. Как тяжелобольной, он в изнеможении снова опустил голову на подушку, закрыл глаза и задумался.