Педро Парамо
Шрифт:
— Вот ты как теперь со мной заговорил, Дамасио?
— Ничего такого я вам не сказал, хозяин. Я ведь не ради своей корысти — я о ребятах пекусь.
— Это, конечно, хорошо, что ты о своих людях заботишься. Но только деньги добывай-ка уж где-нибудь в другом месте, не у меня. С меня взятки гладки: я вам свое выдал. Советовать тебе тоже, конечно, дело не мое, какой уж из меня советчик, но почему бы твоему отряду не захватить Контлу? Не приходило на ум? Для чего ж ты тогда пристал к революции? Будешь выпрашивать милостыню — останешься в дураках. Уж лучше бы тебе дома сидеть, возле жениной юбки, да цыплят разводить.
— Что ж, попробуем, хозяин. Надоумили, спасибо. От вас всегда что-нибудь дельное услышишь.
— Желаю успеха.
Педро Парамо смотрел на уезжающих. Сотрясая топотом землю, пронеслась мимо на рысях темная масса неразличимых во мраке коней. Пахнуло в лицо конским потом и пылью. И снова вспыхнули в воздухе, скрещиваясь и расходясь, огни светляков — отряд ускакал. Педро стоял один — огромный, крепкий, как заматерелый дуб. Но с начинающей загнивать сердцевиной.
Он думал о Сусане Сан-Хуан. И о девочке, от которой только что вышел. Он даже не успел ее как следует распробовать. Дрожащее от страха полудетское тельце. А как колотилось у нее сердце — вот-вот выскочит изо рта. «Плоти-то в тебе, — сказал он ей, — на разок куснуть». И он подгреб ее под себя, пытаясь обратить это хрупкое тело в желанную плоть Сусаны Сан-Хуан, женщины, которая, как видно, не была создана для этого грешного мира.
Потревоженный рассветом день просыпается, лениво потягивается, с трудом разлепляя глаза. Старуха земля сонно зевает, выдыхая клубы тумана, вздрагивает от предутреннего холода и, наконец, стряхивает с себя темноту ночи.
— Ночь — гнездилище всех пороков, верно, Хустина?
— Да, Сусана.
— Это и в самом деле так?
— Наверно, так, Сусана.
— Тогда и жизнь тоже, вероятно, грех. Правда, Хустина? Прислушайся. Слышишь? Это земля скрежещет зубами.
— Нет, Сусана, я ничего не слышу. Ведь я не отмечена судьбой, как ты.
— Ты была бы поражена, да, ты не могла бы прийти в себя от изумления, если бы услышала то, что слышу я.
Хустина продолжала приводить комнату в порядок. Она тщательно вытерла тряпкой мокрые доски пола. Вылила остатки воды из разбитой вазы, подобрала рассыпавшиеся цветы, бросила осколки стекла в ведро с водой.
— Ты много убила птиц в своей жизни, Хустина?
— Много, Сусана.
— И тебе их не было жалко?
— Было, Сусана.
— Так чего же еще ты ждешь, чтобы умереть?
— Смерти, Сусана.
— Не беспокойся, она себя ждать не заставит.
Сусана лежала на высоко взбитых подушках. Беспокойный взгляд ее перебегал с одного предмета на другой, ни на чем не задерживаясь. Руки были сложены на животе, прижаты к нему оберегающим и защищающим жестом. Ей чудилось, будто в воздухе, над головой у нее, звенит и всплескивает, как от взмахов чьих-то невидимых, легких крыльев. Где-то скрипело
— А ты веришь в ад, Хустина?
— Да, Сусана, и в рай тоже.
— Я верю только в ад, — проговорила Сусана и закрыла глаза.
Когда Хустина выходила из комнаты, она снова спала, а из-за горизонта, разбрасывая по небу огонь, поднималось солнце. За дверью Хустина столкнулась с Педро Парамо.
— Как хозяйка?
— Плохо, — потупилась Хустина.
— На что она жалуется?
— Ни на что не жалуется, сеньор. Но ведь говорят, мертвые никогда не жалуются. Нет уж, никому больше не будет от нее утешения на этом свете.
— Падре Рентериа не приходил?
— Был вчера вечером. Исповедовал. Сегодня бы должен причастить, да, видно, не сподобилась она. Обещался, как рассветет, быть здесь со святыми дарами. Но вот уж и солнце встало, а его нет. Значит, не сподобилась.
— Чего не сподобилась?
— Божьей благодати, чего же еще?
— Не болтай вздора, Хустина.
— Как вам будет угодно.
Педро Парамо открыл дверь и остановился на пороге. Яркий луч света упал на лицо Сусаны. Глаза ее были зажмурены, словно от нестерпимой внутренней боли, влажные губы полуоткрыты, руки в беспамятстве забытья комкали простыни, открывая нагое тело, по которому внезапной волной пробежала судорога.
Он шагнул в комнату, подошел к кровати и укрыл спящую одеялом. Нарастающие волны содроганий сотрясали ее всю — ритмичные, как сокращения тела ползущей змеи.
— Сусана, — проговорил он, наклонясь к ее уху. — Сусана, — повторил он настойчиво.
Дверь открылась, это был падре Рентериа. Он безмолвно приблизился к кровати.
— Я пришел причастить тебя святых тайн, дочь моя. — Губы его шевелились едва приметно.
Он подождал, пока Педро Парамо приподнимет ее и подложит подушки, чтобы она могла прислониться к спинке кровати. Полусонная, Сусана высунула язык и проглотила облатку.
— Мне было хорошо с тобой, Флоренсио, — прошептала она, вновь погружаясь в гробницу своих простыней.
— Видите вы то окошко, донья Фауста, вон то, в Медиа-Луне, где каждый вечер горит свет?
— Нет, Анхелес, никакого окошка я не вижу.
— Теперь-то увидать мудрено: свет погас. Не приключилось ли у них там какой беды? Вот уж три года светится в Медиа-Луне это окно; как стемнеет, так и загорается огонек. Кто там бывал, говорят, будто это у жены Педро Парамо в комнате. Тронутая она вроде, и все темноты, сердечная, боится. А сейчас, глядите-ка, погасло окошко. Не к добру это, я думаю.
— Уж не померла ли? Хворала она сильно. Последние дни никого, сказывают, не узнавала, сама с собой разговаривала. Да, достался-таки нашему Педро Парамо крест на долю. С этакой-то женой намучаешься. Бедный дон Педро!
— Нет, Фауста, не бедный. Поделом ему наказание, он еще и не такое заслужил.
— Смотрите-ка, в окошке все темно.
— Бог с ним, с окошком, пора спать ложиться. Не пристало нам, старым, в поздний час по улицам шлендрать.
Фигуры женщин, вышедших только что из церкви, скрылись под арками торговых рядов. Было часов одиннадцать. Из темноты вынырнула мужская тень и двинулась наискось через площадь. Человек шел в сторону Медиа-Луны.