Педро Парамо
Шрифт:
— Донья Фауста, а донья Фауста! По-моему, это доктор Валенсиа? Не узнали?
— Похоже, что он. А может, и не он, больно уж я глазами слаба стала.
— Да вы вспомните, он всегда в белых брюках ходит, а саквояж у него черный. Голову даю на отсечение, что в Медиа-Луне стряслась беда. Вы поглядите, как торопится, словно кнутом его подгоняют, только что не бежит.
— Ох, не было бы там и вправду несчастья! Может, вернемся в церковь, скажем падре Рентериа, чтобы шел в Медиа-Луну, а то как бы она, болезная, без отпущения не преставилась.
— Упаси
— И что вы, донья Фауста, вечно каркаете? С меня бы пример взяли, уповали бы, как я, на промысел Божий. Помолитесь Пресвятой Деве, прочитайте «Богородице Дево, радуйся» и увидите: нынче ночью пронесет стороной. А дальше что Бог пошлет, не говоря уж, что ей, бедняжке, и самой, наверно, жизнь опостылела.
— Спасибо вам, Анхелес, и всегда-то вы меня успокоите, подбодрите. С вашими мыслями в сердце и спать лягу. Говорят, если во сне чего-нибудь пожелать, желание твое прямехонько к Божьему престолу летит. Хорошо бы и мое желание до неба дошло. Спокойной ночи. Завтра мы с вами увидимся.
Старухи распрощались и отправились каждая к себе, они жили через дом одна от другой. И ночь опять навесила на селение глухой замок безмолвия.
— Уста мои полны праха.
— Да, падре.
— Не говори: «Да, падре». Повторяй за мной то, что говорю я.
— А что вы говорите? Вы опять будете меня исповедовать? Во второй раз? Зачем?
— Это не исповедь, Сусана. Я пришел побеседовать с тобой. Приготовить тебя к смерти.
— Я уже умираю?
— Да, дочь моя.
— Зачем же вы тогда меня мучите? Оставьте, дайте побыть в покое. Вас, должно быть, послали сюда нарочно, чтобы мешать мне спать. Вы будете разговаривать со мной, пока у меня весь сон не пройдет. А как я потом залучу его обратно? Ведь после мне не уснуть. Зачем вы понапрасну меня тревожите?
— Я уйду, Сусана, и больше не потревожу тебя. Повторяй за мной, что я буду говорить, и ты уснешь, как от колыбельной песни, ты сама себя убаюкаешь. Ты уснешь, и тебя уже никто не разбудит… Ты никогда больше не проснешься.
— Хорошо, падре. Говорите, я буду повторять.
Падре Рентериа присел на край постели, возложил руки на плечи Сусаны Сан-Хуан, приник губами к ее уху, чтобы она отчетливо слышала каждое
— Уста мои полны праха.
На мгновение он остановился — он хотел убедиться, что она повторяет его слова. Действительно, губы ее шевелились, но шевелились беззвучно.
«Уста мои полны тобой, твоими устами. Твои губы прижаты к моим губам, они сдавливают мой рот, они тверды, словно ты хочешь ими искусать меня…»
Она тоже остановилась и взглянула на падре Рентериа, но лицо его белелось как бы сквозь затуманенное, далекое стекло. И снова задышали теплом ей в ухо слова:
— Я глотаю пенящуюся слюну, грызу землю, кишащую червями, и черви клубками копошатся у меня в глотке и впиваются в нёбо… Все уродливей и страшней искажается мое лицо, рот проваливается, прободенный и съеденный моими же зубами. Нос расползается. Глазные яблоки растекаются жижей. Волосы обращаются в тлен, словно их слизнуло пламенем…
Его удивило спокойствие Сусаны. О чем она сейчас думает? Идет ли в ней борьба с тем, что он ей внушает, пытается ли она отогнать от себя устрашающие образы, которые он хочет поселить в ее душе? Он заглянул ей в глаза, и она ответила на его взгляд. Ему даже показалось, что на ее губах мелькнула тень улыбки.
— Но есть мука еще более жестокая. Лицезреть Господа нашего во всей славе его, быть осиянну сладчайшим светом беспредельных небесных сфер, услышать хоры серафимов и херувимов, вкусить на один скоротечный миг неизреченную благостыню во взоре Вседержителя и быть низринуту на вечные муки в преисподнюю. Но и это не все. Ибо миг сей неотторжим от земного страдания: мозг костей наших обращается в горящий огонь, а кровь наших вен — в языки пламени; мы мечемся, испепеляемые неистовой, неутихающей болью, свирепеющей от гнева Господня.
«Его объятия были моим покоем и прибежищем. Они дарили мне тепло и любовь».
Падре Рентериа обвел глазами лица присутствующих. Прислонясь к дверному косяку, скрестив на груди руки, стоял Педро Парамо; рядом с ним — доктор Валенсиа; чуть подальше — еще какие-то мужчины. А на другом конце комнаты, в темном углу, жалась кучка женщин, ожидая, когда им подадут знак затянуть отходную.
Ему вдруг захотелось встать, причастить умирающую и сказать: «Я кончил». Но нет, он еще не кончил. Мог ли он дать последнее отпущение грешнице, не зная, до конца ли она раскаялась в своих прегрешениях?
И все-таки сомнения не покидали его. А что, если ей не в чем раскаиваться? Если она не совершила грехов, от которых должна очиститься? Он опять склонился к ней и взял ее легонько за плечи.
— Ты скоро предстанешь пред лицо Всевышнего, — проговорил он, понизив голос. — А Господь не ведает милосердия к грешникам.
Падре Рентериа вновь приблизил губы к ее уху, но она отрицательно покачала головой.
— Уходите, падре. Не стоит вам из-за меня так беспокоиться. Мне теперь хорошо, и я очень хочу спать.