Пелагея
Шрифт:
Великан дом. Двухэтажный шестистенок с грудастым коньком на крыше, большой двор с поветью и сенником и сверх того еще боковая изба-зимница.
Вот с этой-то боковой избы-зимницы и начали разламывать дом — ее в сорок шестом году отхватила старшая сноха (у Захара Амосова четыре было сына, и только один из них, Павел, вернулся с войны). Затем потребовала своей доли вторая сноха — раскатали двор. И, наконец, последний удар нанесла Пелагея, решившая заново строиться на задах. По ее настоянию шестистенок разрубили пополам, и старого дома-красавца
Безобразная хоромина, напоминающая громадный бревенчатый аналой, стоит на его месте. В непогодь скрипит, качается, несмотря на то, что с двух сторон подперта слегами, а зимой еще хуже: суметы снега набивает в сени, кое-как прикрытые сзади старыми тесницами, и Анисья всю зиму держит в избе деревянную лопату.
И все-таки что там ни говори, а весело на Анисьиной верхотуре (нижняя изба, доставшаяся третьей снохе, заколочена), и Алька любила бывать у тетки.
Высоко. Вольготно. Ласточки у самого окошка шныряют. И все видно. Видно, кто идет-едет по деревенской улице, по подгорью, видно, как весной, в половодье, большие белопалубные пароходы выплывают из-за мыса.
А кроме того, у тетки всегда люди — не то что у них на задворках. Бабы тащатся из лавки — кому похвастаться покупкой? Тетке. Рабочие на выходной пришли из заречья — где посидеть за бутылкой? У тетки. Все к тетке — и проезжая шоферня, и свой брат колхозник-пьяница, и даже военные без году неделя как понаехали, а к тетке дорожку уж протоптали.
В этот праздничный вечер Альку так и кидало из избы на улицу, с улицы в избу. Хотелось везде ухватить кусок радости — и у тетки, и на улице, где уже начали появляться первые пьяные.
— Ты ведь уже не маленькая сломя-то голову летать, — заметила ей Анисья, когда та — в который уже раз за вечер! — вбежала в избу.
— А, ладно! — Алька вприпрыжку, козой перемахнула избу, вонзилась в раскрытое настежь окошко. Самое любимое это у нее занятие — оседлать подоконник да глазеть по сторонам.
Вдруг Алька резко подалась вперед, вся вытянулась.
— Тетка, тетка, эвон-то!
— Чего еще высмотрела?
— Да иди ты, иди скорей! — Алька захохотала, заерзала на табуретке.
Анисья, наставлявшая самовар у печи, за занавеской, подошла к ней сзади, вытянула шею.
— А, вон там кто, — сказала она. — Подружки.
Подружками в деревне называли Маню-большую и Маню-маленькую. Две старухи бобылки. Одна медведица, под потолок, — это Маня-маленькая. А другая-ветошная, рвань-старушонка, да, как говорится, себе на уме.
Потому и прозвище — большая. К примеру, пенсия. Дождется Маня-большая этого праздника — сперва закупит чаю, сахару, крупы, буханок десять хлеба, а потом уж пропивает что останется. А Маня-маленькая не так. Маня-маленькая, как зубоскалили в деревне, жила одну неделю в месяц — первую неделю после получки пенсии. Тут уж она развертывалась: и день, и ночь шлепала в своих кирзовых сапожищах по улице, да с песнями, от которых стекла лопались в рамах. А потом Мани-маленькой не видно и не слышно было три недели. Холодная
Подружки стояли посреди пыльной улицы, по которой только что прогнали колхозное стадо. Маня-маленькая невозмутимо, в своем всегдашнем синем платке, повязанном спереди наподобие двускатной крыши, а Маня-большая, задрав кверху голову и слегка покачиваясь, что-то втолковывала ей, для убедительности размахивая темным пальцем у нее под носом.
— Чего-то вот тоже маракуют меж собой, — усмехнулась Алька.
— Люди ведь, — сказала Анисья.
— Манька-то маленькая вроде не в духе. Горло, наверно, сухое.
— С чего быть не сухому-то. У ей самая трезвость сичас. Это та хитрюга с толку сбивает. Вишь ведь, пальцем-то водит. Наверно, траву подговаривает продать.
— Какую? — Алька живо обернулась к тетке. — Это в огороде-то котора? Надо бы маме сказать. Сейчас за винище-то она дешево отдаст.
— Ладно, давай — чего старуху обижать. Не сейчас надо торговать.
— Тетка, — сказала немного погодя Алька, — я позову их?
— Да зачем? Мало они сюда бродят?
— Да ведь забавно! Со смеху помрешь, когда они начнут высказываться.
Анисья не сразу дала согласие. Не для них, не для этих гостей готовилась она сегодня — в душе она все еще надеялась, что невестка одумается — придет, а с другой стороны, как отказать и Альке? Пристала, обвила руками шею — лед крещенский растает.
Первой вспорхнула в избу Маня-большая, — легкая, в пиджачонке с чужого плеча, в мятых матерчатых штанах в белую полоску, женского — только платок белый на голове да платье поверх штанов, а Маня-маленькая в это время еще бухала своими сапожищами по крутой лестнице в сенях. В дверях согнулась пополам. Затем, перешагнув за порог, начала отвешивать поклоны в красный угол.
— Давай не в монастырь пришла, — съязвила Маня-большая, намекая на давнишнее прошлое своей товарки, когда та стирала на монахов.
— А что? — пробасила Маня-маленькая. — И не в сарай.
— Дура слепая! В углу-то у ей Ленин.
Алька захохотала.
— Ничего, — все так же невозмутимо ответила Маня-маленькая. — Власти от бога.
— Верно, верно, Егоровна, — сказала из-за занавески Анисья. — Пензию-то вам не бог платит. Проходите к столу.
— А стол-то у тебя не шатается, Ониса? Нет? — спросила с галюком Маня-большая.
— У тебя в глазах шатается, — усмехнулась Алька.
Тут с улицы донеслось чиханье и фырканье мотоцикла, и она быстрехонько вскочила на табуретку у окна. При этом шелковое, в красную полоску платье сильно натянулось сзади, и белая ядреная нога открылась поверх чулка.
— Алька, — полюбопытствовала Маня-большая, — какакое у тебя там приспособленье? Под самый зад чулок заправляешь.
— Пояс. Неуж не видала? — Алька удивленно выгнула круглую бровь — бровями она была в тетку, — спрыгнула с табуретки, приподняла подол платья.